Мать, однако, пошла за ней следом. «Может, зайдешь, — сказала она, остановившись в дверях кабинета, — я там купила тебе колбасы немного и сыра». Голос ее чуть-чуть дрогнул, в нем прозвучала какая-то заискивающая интонация, совсем не свойственная ее натуре; но, конечно, таился в нем и готовый вспыхнуть гнев, ущемленное самолюбие. Агнеш стояла спиной к ней, втискивая учебник патологической анатомии в отцовскую этажерку, которая вместе с отодвинутыми на задний план источниковедческими изданиями, работами по этнографии, книгами о путешествиях приютила теперь и ее более новые книги. Но и спиной, повернутой к матери дольше, чем было необходимо, она словно видела ее лицо, на котором сквозь непривычную мягкость уже мелькали искорки подозрения, испуга и, да-да, подобострастия. Было что-то жалкое в том, как она стояла там в нерешительности (это ее-то капризная, часто несправедливая, но всегда прямая и искренняя мать), и в этом лицемерном «тебе». «Спасибо, обойдусь как-нибудь утиным жиром», — что-то в таком вот роде должна была бы ответить Агнеш — этого требовало чувство справедливости, отвращение ко лжи, требовала чистота, отвергающая компромисс. Но все-таки это было бы так грубо и недостойно… Так что Агнеш не сказала ни слова, лишь повернулась и посмотрела на мать. «У нас в гостях Лацкович, — сказала та предельно естественным тоном, в котором, однако, уже звенели истерические нотки, вызванные молчанием дочери. — Он принес книгу о лекарственных травах, про которую ты в прошлый раз говорила». — «Я?» — широко открыла глаза Агнеш, чувствуя, как ее удивление обретает оскорбительный оттенок. Это был один из наивных приемов их маскировки: Лацкович якобы ей, Агнеш, хотя она и явно была холодна к нему, постоянно оказывал рыцарские услуги, словно все еще продолжал ходить к барышне и лишь по причине ее отсутствия — и невоспитанности — вынужден был проводить время с матерью. «Только не надо строить такую удивленную физиономию, — раздраженная этим «Я?», вспылила наконец, насколько это ей позволяло собственное положение и положение находящегося через комнату гостя, мать. — Разве не ты жаловалась, что в учебнике фармакологии нет ни одной иллюстрации? И что приходится зубрить описание растений, не имея понятия, как они выглядят?» — «А, — сказала Агнеш, не решившись напомнить, что говорила она об этом не Лацковичу, а матери. — Потом зайду», — пообещала она, бросая на стул свое серое суконное пальто. «Я пока чаю согрею», — с готовностью отозвалась мать, пряча закипающее в ней раздражение из-за предстоящей неловкой встречи, на которой ей пришлось настоять за видимостью материнской заботы.
Агнеш слышала, как мать, прежде чем идти в кухню, вернулась в спальню. Очевидно, собрать тарелки из-под сладостей и сунуть их в раковину, где тетя Кати мыла посуду: пусть исчезнут хоть следы от пирожных, а заодно несколькими словами обрисовать ситуацию Лацковичу: дочь вернулась, будет пить с ними чай. Представив себе эти быстрые, заговорщические слова и взгляды, в которых ей отводилась роль нежданно возникшей опасной помехи, досадного контролера, Агнеш вновь почувствовала горечь и возмущение. Зачем она согласилась пойти к ним? Чем таким мать могла заставить ее сесть с ними за стол, под их взгляды, избегающие друг друга и все же друг друга легко понимающие, да еще делать вид, что визит этот — самое что ни на есть обычное дело? Неужто в ней все еще действует детское послушание, сопротивляющийся доводам разума рефлекс, внедренный не столько скорой на руку матерью, сколько примером отца, тети Кати, родственников и их детей, хорошо знающих, что «тете Ирме» перечить не стоит, иначе не избежишь неприятных сцен, лучше добиться своего умом и хитростью? Или все совсем наоборот: она — взрослая, а мать — ребенок и у Агнеш просто не хватает жестокости одним неумолимым словом порвать неумело сплетенную, прозрачную сеть ее лжи? Она знала за матерью многие недостатки, однако подлости среди них не было. Мать была скорее слишком прямолинейна, мысль и слово у нее никогда не разделены были боязнью чужого мнения, пониманием необходимости принимать это мнение в расчет. И теперь, когда эта поздняя связь заставляла ее лгать, даже во лжи ее ощущалось не просто отсутствие опыта, но — как показалось Агнеш — все та же ее прямота. Умная женщина, которой за сорок, если уж заведет роман, то наверняка найдет способ укрыть от посторонних глаз то, в чем находит свое счастье. Она же — нет; она чуть ли не домогалась, чтобы люди, и в том числе Агнеш, разделяли с ней ее гордость, что вокруг нее увивается такой милый молодой человек, и разве что легкую паутинку лжи считала нужным набросить на свою ни перед кем не скрываемую любовь, лжи, которую тем не менее каждый обязан был принимать за чистую правду, а в противном случае подвергался анафеме, как случилось с ее невесткой Лили: например, всем надлежало считать, что Лацкович, появившийся у них в доме как кавалер дочери, потом приехавшей к ним из деревни племянницы, именно в этом качестве проникся уважением и к ней, и теперь, если их что-то и связывает особое, то это не более чем красивые средневековые отношения Frauendienst[13]. И, кроме дочерней веры в родную мать, веры такой же прочной, как вера тети Кати в свою хозяйку, именно неосторожная эта открытость была, пожалуй, тем обстоятельством, которое вновь и вновь, несмотря на все доказательства, пробуждало в Агнеш сомнение, пробуждало надежду, что тот легкий, как паутина, покров лжи, может быть, потому так наивен, романтичен и прозрачен, что в нем вовсе и нет никакой лжи; Лацкович этот и сам ведь какой-то странный, даже, можно сказать, не вполне нормальный, так что между ним и матерью в самом деле не может быть ничего, что любой человек в здравом уме склонен был бы предположить в подобном случае; и, может быть, именно это удерживало ее, Агнеш, порой в последний момент, от слишком прямых намеков, словно они могли стать тем грубым толчком, что толкнет рыцаря, расхаживающего по освещенному луной гребню, в бездну порока. «А, чай так чай, потерплю», — сказала она себе и сейчас, в отчаянии сжав рукой голову чугунного сфинкса (подарка отцу от благодарных учеников), стоявшего на отцовском столе. Остановившись перед смутно мерцающим в темной столовой трюмо и быстро проведя ладонью по волосам, собранным узлом на затылке, она открыла дверь и вошла к оставленному на время приготовления чая в одиночестве Лацковичу.