Выбрать главу
отказала способность к самообману) она сквозь кашель и хрип простонала, собрав в одной фразе вдруг охватившее всю ее предчувствие смерти: «Все-таки рак у меня… видите, барышня докторша, ни к чему меня было обманывать, я ведь знала, что у меня рак». В глазах у Агнеш все стояло терзаемое судорогой тело, вцепившиеся в ее руку костлявые пальцы, страх перед шприцем, просьба не вкалывать морфий («Лучше я потерплю, милый господин доктор, только не усыпляйте меня, бога ради, не усыпляйте»), прощание с парализованным другом, которому разрешили, с непослушной его ногой, притащиться в женское отделение, растерянный его взгляд, неловкость, жалкие слова утешения, слезы, текущие по сморщенным, как печеное яблоко, щекам госпожи Хубер, кодеин, который она приняла-таки в порошке и которого даже в нормальной дозе было достаточно, чтобы протолкнуть возбужденный дыхательный центр через точку, где начинается паралич, испуганный взгляд, брошенный умирающей на сестру Викторию, которая молилась у ее изголовья (госпожа Хубер принадлежала к евангелической церкви, а потому священника к ней не могли привести), крах упрямого жизненного инстинкта, даже больницу превращавшего в место свиданий, в салон для интриг… Чуть позже, когда беспорядочная эта мешанина ощущений и образов улеглась постепенно в сознании Агнеш, отдалилась в сферу воспоминаний, она попыталась осмыслить в целом эту раздирающую душу драму, которую большинство больных старались по возможности вообще не замечать, тихо разговаривая друг с другом или помалкивая с неодобрительным видом, словно это была одна из причуд, очередная капризная выходка госпожи Хубер, — осмыслить как медицинский случай, увидеть (поскольку через несколько дней, во вторник, ей нужно будет как раз сдавать патанатомию) его патологоанатомическую сторону: рак груди, метастазы, экссудат раковых клеток (который Балла вытягивал две недели тому назад), в последние дни — диссеминация, размягчение легких, прорвавшее плевру и приведшее к расстройству дыхания… Какая все-таки непреодолимая пропасть разделяет ухищрения души, пытающейся обмануть смерть, и зловеще-монотонный процесс вегетации клеток — и оба эти процесса идут тем не менее рядом, причем не только больной переживает их одновременно, но и врач должен видеть вместе, каким-то образом согласовывая друг с другом эти столь далекие сферы. Спустя четверть часа после того, как поезд выехал с Келенфёлдского вокзала (билет отсюда был немного дешевле, чем с Южного, и ее родители даже в мирные времена, возвращаясь из Тюкрёша, сходили с поезда здесь), она ощутила себя в состоянии вынуть второй том «Патологической анатомии» Будаи — по материалам этого тома предстояло сдавать экзамен — и начать читать. Пассажиров в вагоне третьего класса было мало, потому ли, что вагон был последний и даже для третьего класса слишком облезлый и грязный, или потому, что еще впереди была предпраздничная волна, — несколько сонных, чумазых железнодорожников возвращались из рейса домой да пожилую женщину в большом платке провожала из Шошфюрдё ее невестка. Себе на дорогу Агнеш задала органы дыхания; на какое-то время ей удалось погрузиться в материал, однако знакомые с детства названия станций: Эрд, Сазхаломбатта, Новый Ференцмайор, — пробужденная ими память былых каникул, расписанные желтыми цветами домики путевых обходчиков за окном мало-помалу повернули мысли ее к тюкрёшской свадьбе. Было что-то гротескное в том, что она, всего за два месяца с головой ушедшая в больничную работу, а несколько часов назад еще державшая маленькую, отчаянно цеплявшуюся за нее руку умирающей женщины, скоро оденется в свадебный маскарад и, усевшись рядом с дружкой в экипаж с цветами на спицах и на кнуте возницы, помчится меж двух шеренг людей в платках и шляпах, глазеющих на нее от калиток по обе стороны улицы, в тюкрёшскую церковь. Хорошо еще, что мать и Густика соорудили ей довольно элегантное и в то же время ничуть не кричащее платье, — тюкрёшцы долго будут потом говорить, что Агнеш следовало бы надеть что-нибудь понаряднее, такое платье подходит свахе скорей, чем подружке. Верхнюю часть она потом сможет носить хоть в университет, а из нижней, если подшить ее на пятнадцать сантиметров, выйдет прекрасная костюмная юбка. Во всем наряде лишь миртовая веточка на отвороте да — чтобы не слишком бросалась в глаза — крохотная шляпка из тюля представляли собой уступку тому, что полагается надевать по такому радостному случаю. Платье, взятое напрокат, в самом деле было бы ужасно. Подписав зачетку, она специально сошла с трамвая там, где Мата видела подвенечные платья, и, стоя перед витриной, представила себя в дешевых розовых оборках, с деревянным лицом, как у этого манекена. «Сваха, сваха», — выстукивали вагонные колеса, заставив ее наконец закрыть раскрытую на актиномикозе книгу. Выходит, возвращенье отца домой окончательно толкнуло ее на иной путь, к которому у нее всегда была тяга и который вел ее по крутизне прямиком туда, куда идущие по серпантину взбираются годам к тридцати — тридцати пяти. Вот и она будет на этой свадьбе кем-то вроде свахи среди ровесниц-подружек. Конечно, и там, наверное, будут такие, какой сама она пятнадцатилетней девчонкой была на свадьбе у Лидики Фенчик, — они будут глазеть на нее, будто на тетю Фриду, каким-то образом затесавшуюся между ними и зачем-то надевшую миртовый венок… Что поделаешь: у каждого биологическое время свое, свой срок зрелости. Сейчас она словно находится в каком-то странном состоянии быстрого, почти опасно быстрого созревания. Вот хоть это новое платье! Несколькими месяцами раньше она просто бросила бы его обратно. Ведь это не что иное, как подкуп. Мать навязала его дочери для того, чтобы перед отцом, перед миром, перед самою собой у нее было веское объяснение, куда ушла все-таки «разница» (между стоимостью лавочки и отступным за квартиру). «А поездка Агнеш на свадьбу: как вы считаете, во что это мне обошлось?» Когда Агнеш собиралась переезжать с отцом к тете Фриде, она так бы это и восприняла. Но вот, смотри ты, можно, выходит, и по-другому!.. Мать, собственно говоря, любит ее, гордится ею и, конечно, не хочет, чтобы на Агнеш смотрели с презрительной жалостью. И как мать ни связана по рукам и ногам тем, куда, играючи, незаметно сползла, она все же счастлива (наверное, из-за этого у нее тоже случаются споры с Лацко), если может хоть чем-то способствовать успехам дочери. Правильно ли совсем отрицать наличие добрых намерений у упавшего в яму: дескать, раз ты преступник, так в яме и оставайся? Ведь пока мать, позвав Густику, размечала мелом, кроила и сметывала купленный материал, она на день, на два стала совсем такой (а может быть, даже лучше, ибо теперь она способна была наслаждаться этим), какой была прежде — до «падения». Пожалуй, даже Лацковичу пришлось принять к сведению — как бунт против его гегемонии, — что «наша маленькая докторша», извольте это запомнить, ее дочь и она имеет право потратиться ради нее на портниху и на материал. И эти несколько дней теперь — не только воспоминание, но и надежда, что прошлое еще вернется. Наверное, и отец думал так же, когда просил Агнеш остаться с матерью. И ее охватило вдруг чувство глубокого понимания и нежности к этому старому человеку, который прошел свою огромную палату для безнадежных, прошел плен, тюрьму, болезнь, чтобы вернуться к своей ставшей его позором любви. Каким же зеленым, глупым, тщеславным существом она была, когда, словно с мечом огненным, носилась со своей идеей переселения; конечно, пойди на это отец, все были бы в восторге: тетушка Бёльчкеи, дядя Тони, его жена, тюкрёшцы, — лишь одна слабая, цепляющаяся за соломинку душа потеряла бы последнюю надежду на спасение…