Зная Д. С. Лихачева много лет, я поражаюсь не стихающей, а как бы растущей смелости и широте его творящего таланта. Один за другим вводит он в круг чтения литературные памятники всех стран и народов. Это замечательное издание «Литературные памятники», которым он руководит. А сколько он сделал для изданий, пропаганды «Слова о полку Игореве»! Наряду с этим он энергично участвует и в жизни советской литературы.
Появляясь там, где сложно, — от предисловия к изданию произведений Б. Л. Пастернака до предисловия к сборнику стихов А. Кушнера. Его деятельность как бы наглядно подтверждает связи древнерусской литературы, древнерусского искусства с современностью, со всей европейской культурой. Это не случайно. Как никто, он понимает губительность национализма, узкого, чванливого, всегда озлобленного, порождающего неуверенность, слабость. Нельзя жить изолированно ни человеку от мира, ни национальной культуре относительно культуры других стран. В этом идея его «Заметок о русском». Интернационализм для него не правило, не лозунг, это, скорее, свойство его души и образа мыслей, и именно это помогает ему в своих работах удерживаться на единственно верной линии: любить, защищать древнерусское искусство и не быть националистом, «дуботолком», как он называет некоторых своих оппонентов.
И хочется думать, что не случайно нынешнее время так счастливо совпало со взлетом признания Д. С. Лихачева, для многих людей открылись его труды, жадно воспринимаются его публицистика, его выступления. Несомненно, в этом отражается нравственное стремление и времени, и людей к очищению, выпрямлению жизни.
Александр Фадеев
В одном из перерывов съезда меня позвали к Александру Андреевичу Прокофьеву. Он был главой нашей ленинградской делегации. Съезд шел уже неделю. Второй Всесоюзный съезд писателей. Был декабрь 1954 года. «С тобой хочет познакомиться Фадеев», — сказал Александр Андреевич. Для меня это прозвучало неожиданно и непонятно. Честно говоря, в те дни многое меня ошеломляло. Начать с того, что меня выбрали делегатом на съезд и что я оказался вдруг среди людей, которые были до того времени портретами, собраниями сочинений, известными с детства стихами, строчками. Они превращались в живых людей, можно было услышать их голоса, высказывания, причем самые заурядные, меня знакомили, я ощущал тепло их рук, — Амаду, Хикмет, Арагон, Ивашкевич… Было любопытно и страшновато, потому что любой из них мог спросить: а это, собственно, кто такой? Я ощущал себя чужаком, случайно проникшим на Олимп. Даже в своей ленинградской делегации я робел, и немудрено: в составе ее были Ольга Форш, Анна Ахматова, Евгений Шварц, Михаил Слонимский, Юрий Герман… — что ни имя, то страница истории литературы, их знали Горький, Маяковский, они видели Блока, Куприна, от них тянулась прямая связь с великой нашей классикой. К счастью, никто мною особенно не интересовался. И вот почему-то Фадеев.
А Фадеев был для меня тем более академично-мраморным, извечно существующим, поскольку еще в школе мы проходили «Разгром». То, что было в школе, ныне, в 1954 году, отделенное четырьмя годами войны, стало историей.
На следующий день, после заседания, А. А Прокофьев подвел меня к Фадееву. Вблизи Фадеев выглядел и моложе, и мягче, чем издали, под юпитерами президиума. Седые волосы его не старили. В стройной его высокой фигуре была легкость, упругость здоровья. Он оглядел меня с неясным еще любопытством. Получилось так, что мы оба как бы уставились друг на друга. Заметив это, Фадеев засмеялся, откинув голову. Он предложил посидеть, поговорить, нет, не тут, лучше у него дома, сразу после съезда, то есть через два дня, и он написал мне на клочке бумаги свой адрес, как пройти. Они с Прокофьевым называли друг друга «Сашка», «Сашок», что почему-то меня тоже изумило. Но главное — я не решился спросить Фадеева, зачем я ему понадобился. Я сделал вид, что так оно и положено, у нас есть о чем поговорить. И последующие дни мучился, гадал, не мог представить себе, какое у него может быть дело ко мне.
Придется тут пояснить, что литературную жизнь я знал крайне плохо. Никакого филологического образования я не имел, и связей и корней в литературном мире у меня не было. Я был, что называется, типичный технарь, производственник, человек пришлый. И эту свою чужеродность я ощущал в ту пору болезненно. Причем чувство это сочеталось с вызывающей независимостью. Мы, мол, вашим терминам не обучены, у нас своя специальность, своя работа…