Выбрать главу

Впервые я слышал чисто профессиональный писательский разбор, главное, что подкупало меня, — это пылкий интерес Фадеева, можно было подумать, что у него была какая-то личная заинтересованность. С каким азартом он обсуждал женщин, которых любят герои! К каждой у него было свое отношение, он излагал мне истории этих женщин, их любовных отношений. Похоже было, что он не импровизировал.

— А вы подумали, что произошло с ней, когда Лобанов отверг ее? — спрашивал Фадеев. — Как сложилась ее судьба и как сам этот Лобанов, неужели его не мучила совесть?

Он уводил меня в состояния, о которых я не задумывался. Но его занимали не слабости, а, скорее, их причины: наверное, во все надо стараться вложить собственную биографию. Чувство у читателя можно вызвать своим собственным чувством.

Языка, отдельных погрешностей стиля, того, на что обычно указывают молодым писателям, Фадеев не касался. «Смысл рождает слова, — говорил он. — Мысль надо искать верную».

Посреди разговора его позвали. Он вышел. Я остался в кабинете один и стал осматривать обстановку. В ней была путаность солидности и небрежности. Большой стол завален бумагами, мне показалось — лежалыми. Поверх них заметил я номера «Звезды» с моим романом. Я не удержался, перелистнул страницы, расстроился множеством карандашных пометок. Никто, даже редактор, меня так не читал. Жаль, что я не выпросил у Фадеева этих номеров. Внимание мое привлекли книги в шведских шкафах и среди них — темно-синее девяностотомное собрание сочинений Л. Н. Толстого, почти все тома были подержаны, иные затрепаны, видно, что они постоянно читались хозяином. Фадеев застал меня сидящим на корточках перед шкафом. Он вынул первый попавшийся том. Из него торчали закладки. Из каждого тома торчали закладки.

Он прочел: «…отречься от сознания своей правоты, своих преимуществ, особенностей перед другими людьми и признать себя виноватым».

Затем взял другую книгу, наугад раскрыл и прочел про мужика, который вышел вечером во двор и видит: огонь вспыхнул у навеса. Мужик крикнул, кто-то побежал прочь, мужик узнал своего соседа, с которым ссорился, и побежал за ним, пока бежал, и дом, и деревня сгорели.

«А? Какой сюжет?!» — воскликнул Фадеев, перелистнул несколько страниц и прочел из дневника, как Толстой убирал комнату, а кто-то из детей пролил чернила. Толстой стал упрекать, у него было злое лицо, ребенок тотчас ушел и, сколько Толстой ни звал его, не вернулся, и дальше Толстой анализирует, почему же ребенок не рассердился, а он, Толстой, несмотря на все свои зароки, сердится.

— Вы почитайте, как он следит за собою, как он изучает себя. Познавая себя, он и других может познать. Он был целый институт изучения человека. А с мужиком? Какой сюжет, какая сила этой притчи! Несколько строчек!

И разговор наш наконец закружился, поскакал в счастливом беспорядке — от Толстого к Библии, потом к съезду, потом к Галине Николаевой, потом я сказал про некоторые главы «Последнего из удэге», те, что мне особенно нравились. Лицо Фадеева затуманилось, погрустнело. Почему он не кончает, не продолжает этот роман? — допытывался я беззастенчиво. Он махнул рукой, принужденно засмеялся — когда-нибудь. Ему не хотелось продолжать эту тему, я почувствовал, что коснулся чего-то болезненного. Потом я задал Фадееву вопрос, который меня тогда чрезвычайно интересовал: чем определяется долголетие того или иного произведения? Почему некоторые вещи, бесспорно талантливые, стареют быстро, другие же существуют долго, и в том числе книги вроде бы средние? Помню, как он насторожился почти суеверно: не стоит, не стоит доискиваться до истинной причины, ибо тут-то и хранится тайна искусства и художнику лучше ее не раскапывать. Все остальное, что стояло за этим ответом, он досказал заговорщицким подмигом: ради бога, не ищи рецепта!

Сейчас, вспоминая нашу встречу, я удивляюсь, как много запомнилось из того разговора, некоторые же вещи дословно, это при плохой моей памяти. Объяснить такое можно, по-видимому, тем, что моя встреча с Фадеевым была единственной. Собирая воспоминания об И. В. Курчатове, я убедился, что люди, которые общались с ним часто, работали вместе много лет, рассказывали о нем вообще и в общем, портрет был стерт каждодневностью. Куда больше дали рассказы тех, кто встречался с Курчатовым редко, единожды. Свидание это осталось событием в их жизни. Личность Курчатова представала, высвеченная удивлением, вниманием, до мельчайших подробностей. Нечто подобное произошло и у меня с Фадеевым. Разумеется, впечатление тут могло быть в чем-то случайным, внешнее могло показаться сущим, тут не было отбора впечатлений, и тем не менее история эта до сих пор, спустя тридцать лет, не потеряла для меня примечательности. Никогда дальше на моем литературном пути не было такой страстной заинтересованности, такой поглощенности моей работой со стороны писателя, для которого я был человек неведомый. Да к тому же в пору нелегкую в его собственной судьбе. Это ответственное, хозяйское отношение к литературе — не близлежащей, а ко всей нашей литературе, — хозяйское в смысле умения видеть ее в целом, это качество удивляет меня сегодня куда сильнее, чем тогда.