«Считается, что ответственность за фашизм, за преступления нации лежит на поколении, которое воевало. Молодые свободны от вины своих отцов. Почему? Германия сделала немало для войны, но она ничего еще не сделала для мира. И до тех пор, пока Германия делами не смоет с себя пятно фашистского прошлого, не вернется полноправно в семью народов, вина отцов будет переходить на поколения детей, внуков».
«Армии союзников, когда вошли в Германию, их не приветствовали как освободителей в соборах Кёльна или Берлина. Это теперь мы дошли до понимания освобождения».
«Историческое рукопожатие на Эльбе должно было привести к лучшим результатам. В „холодной войне“ погибла скорбь к жертвам…»
«Дорога к миру лежит не через поклонение могилам эсэсовцев (имелось в виду посещение Рейганом воинского кладбища), а скорее, через поклонение могилам антифашистов. Она лежит через Пискаревское кладбище».
Последнее предложение я добавил от себя.
Мне предстояло самому выступать, и я все искал, с чего бы начать свою речь. О чем говорить после начала, я тоже не знал, но хотя бы найти начало, ключ, первую фразу…
В середине дня я немного посмотрел старый Нюрнберг. Он был тщательно восстановлен, никаких следов разрушения. Впрочем, как и в Ленинграде, и в Минске, и в Варшаве. За сорок лет Европа успешно замазала, заштукатурила все следы войны. Били фонтаны, в уличных барах жарили сосиски, коптили сосиски, варили сосиски. На воротах собора святого Лоренца висела афиша нашего вечера. На ней были изображены развалины какого-то города — возможно, Нюрнберга, а может быть, Дрездена или Варшавы. По развалинам не разберешь, что за город, развалины всех городов одинаковы. На афише стояли фамилии выступающих, в том числе и моя.
Кругом в солнечном майском тепле многолюдно шумел новенько-антикварный город, сделанный по старым картинкам к сказкам братьев Гримм и Гофмана.
Я искал, за что бы зацепиться, какую-то мысль, фразу… Нюрнберг ничего не подсказал. Он был слишком занят собой.
Мне не встречалось ни одного празднично разряженного мужчины. В любом нашем городе сейчас шли вечера, все, позвякивая орденами, медалями, собирались в парках у памятников.
Зачем я здесь, подумалось мне, в дни такого праздника — сорок лет со Дня Победы, — для чего судьба забросила меня в самое нутро Германии?
По программе мне досталось выступить в конце вечера, в самом конце, последним. Я прослушал речи писателей из Чехословакии, Франции, Голландии, Англии, Польши.
Писатель Арнольд Весиер (из Англии) предложил, когда встретятся Горбачев и Рейган, окружить это здание и не выпускать их оттуда, пока они не договорятся о мире. Ему аплодировали ожесточенно и весело, вкладывая в ладоши всю силу своих требований мира, мира во что бы то ни стало.
Я думал о том, какая могла сложиться жизнь, если бы удалось договориться о полном мире. Представить это оказалось трудно. Умозрительно, конечно, я понимал, что много людей вернулось бы из военных заводов, из армии, стали бы строить дома, и можно было бы строить не эти железобетонные спальные бараки, которыми мы заставили землю, и в Европе, и в Азии, а великолепные сооружения, полные покоя и простора, строили бы дороги, выращивали сады, воспитывали детей… Но все это были соображения, а не картины. Воображение мое, неразбуженное, никак не могло увидеть мир, о котором столько говорилось, писалось. Что это за Всеобщий мир? Как он будет выглядеть? Пусть утопия, но ведь утопия представима. Утопии разрабатывали писатели-философы, начиная от Платона, Томаса Мора, Кампанеллы вплоть до Герберта Уэллса. Всегда были утопии — манящие людей — благословенные счастливые картины жизни. Человечество, которое сбросило с себя страхи войны… Человечество, которому вернули будущее…
Зал пел, подпевал солистам, ужасался, видя на экране фашистов, изучающих процесс голодной смерти Варшавского гетто, нацистов — вешающих, насилующих, стреляющих, взрывающих. Ужасно было и то, с каким увлечением все это снимали фашистские операторы, будь то в Орадуре или в Лидице. Перед моим выступлением показывали фильм о Кёльне. Как союзная авиация бомбила Кёльн. От города осталось меньше трети, все превратилось в дымные развалины. Рядом со мной сидела пожилая немка, она всхлипывала и осторожно прикладывала к глазами кружевной платочек. Я вдруг разозлился на нее, на себя тоже. За то, что расчувствовался от этого фильма, от ее слез. В это время объявили меня. Прожектора ударили мне в лицо, зал открылся как черная яма. У меня была заготовлена первая фраза. Долго я ее искал и лепил, чтобы как-то прицепить к ней мои рассуждения о том, что хорошо, что не только мы помним, но и вы не забываете. А начать я думал так: «Мало не быть соучастником, но в чем-то надо быть еще и участником», что-то в этом роде.