Его нападки на рефлекторные патриотические обязанности, его критика наивной национальной поэзии, отказ участвовать в оплакивании совместного несчастья резко порывали с сообществом, сплоченным страданием. И он не мог поступить иначе: от силы можно освободиться только силой. Выход за пределы «заколдованного круга» требует усилия, ибо круг этот удерживает мощная центростремительная сила, а его границы не очерчены мелом, а охраняются религией, литературой и обычаями. В них громко звучат голоса умерших, и особенно голоса павших. Здесь я хочу напомнить уже приведенный фрагмент высказывания Милоша: необходима известная доза цинизма и жесткости, чтобы освободиться «от мертвой руки прошлого».
Милош приглушает голоса павших и спорит с ними, они присутствуют в его поэзии — ведь это поэзия польская! — но не доминируют в ней, как в поэзии Херберта. Для Милоша важны прежде всего живые. Может быть, это звучит парадоксально, но разве он не поэт, неустанно возвращающий мир, который отошел в прошлое? Милош не приглашает живых присоединиться к павшим, участвовать в «безумном» танце смерти. От принуждения к участию он защищается резким отказом, применяя силу, но не одобряя насилие. Как я уже писала, он не пацифист, он гражданское лицо по своему добровольному выбору. В ситуации всемогущего насилия он хочет противостоять ему не смертью, но именно уклонением от удара, самоустранением из зоны поражения. Сила, которой он себя противопоставлял, — это сила разрушения; сила, которую он использовал в этом противостоянии, — сила созидания.
Отказ подставить себя под удар, чтобы продолжить то, что необходимо сделать, «спасти то, что удастся» (ZPW, 6), писать. Милош всегда подчеркивал, что его деятельность во время оккупации была частью сопротивления [84]. Такой выбор требовал силового решения, разрыва. Вместе — тепло, порознь — стыло. Хотя Милош говорил о «радостном» освобождении от обязанности, радость эта могла длиться мгновение (и, может, оживала вновь, когда он писал стихи «своим голосом»). За пределами «заколдованного круга» царит вечный сквозняк.
Подробно говорить о выборе Милоша во время войны крайне важно, потому что здесь сходятся основные нити размышлений о Польше. Война, оккупация, разделы выработали модель поведения польского мужчины, а отступление от нормы карается очень сурово. Основополагающей его чертой должна быть готовность отдать жизнь за отчизну, даже когда — а может, именно тогда — эта жертва «напрасна, хотя не бессмысленна» (Херберт). Пожалуй, мне не стоит здесь цитировать Ярослава Марка Рымкевича, который в подобной жертве видит саму суть польскости, пробуждая тем самым энтузиазм у многочисленных почитателей. Парадоксальным образом согласие пожертвовать жизнью, открывающее путь к геройству, неразрывно связано с готовностью применять насилие. Это согласие умереть в бою. В такой модели в поведение поляка встроен рефлекс милитаристского братства и солидарности; отсутствие этого рефлекса называют трусостью и предательством. Отсюда простое противопоставление: Милош в подвале — друзья на баррикадах. В подвале нет друзей.
В cложной ситуации общество превращается в Спарту, нет разделения социальных функций, это «осажденный город», рапорт из которого может слать только старик, по своему возрасту освобожденный от сугубо армейских обязанностей [85]. Именно в этом контексте Херберт, а вслед за ним Бересь и другие рассматривают конфликт Милоша с поэтами «Искусства и нации». Политические разногласия, прожигание жизни, военная неэффективность действий молодых представителей «Искусства и нации», не говоря уже о полном провале Варшавского восстания — все это не принимается во внимание. Ситуация, в которой взрослого мужчину (Милошу было за тридцать) толкают на самоубийственную борьбу патриотически настроенные двадцатилетние юнцы, должна быть для Милоша особенно компрометирующей: ведь он уже «пожил», а они только расправляли крылья. Как будто это он отнял у них молодую жизнь, как будто им пришлось погибнуть за него. Как будто своей смертью они искупили позор его решения стать гражданским лицом.
Такое видение обязанностей предполагает, что есть лишь один достойный способ поведения, все остальные — слабость или отступничество. В сложной ситуации нет свободы выбора. Решения предводителей Варшавского восстания надлежало выполнять, даже если они казались бессмысленными с военной и политической точки зрения или вовсе самоубийственными. Смерть, нагромождение смертей должны были стать картой в торге с миром. В ответ мир (что бы это ни означало) не в первый раз развел руками [86].
Милош выбрал другой путь. Вопреки ортодоксальности, патриотическим восторгам и силе солидарности, он не забыл об ответственности, отказался от союза с освященным народом. А значит, выбор был возможен, свобода (в этом измерении) все еще существовала. Приняв на себя бремя ответственности, он остался свободным человеком, а не бурно оплакиваемым камнем, брошенным на бруствер. Сочиняя в военной Варшаве «Мир (Наивную поэму)», Милош сумел на мгновение сдержать волну насилия, которая должна была хлынуть через его стихи и увлечь читателей к смерти. Так он освободился от предопределения историей, от подчинения власти павших.
IV. «Говорю с тобой молча»
Название главы — цитата из стихотворения Чеслава Милоша «Предисловие» из книги «Спасение». «Предисловие» было написано в Кракове, сразу после войны, сборник вышел из печати в 1945 году [87]. А поскольку половина стихотворений, входящих в «Спасение», написана во время войны, «Предисловие» было чем-то вроде послесловия, которому предстояло закрыть этот период и открыть новый. Правда, стихотворение оказалось в конце сборника, лишь в поздних изданиях оно стоит в его начале [88]. Это предисловие к новой жизни, но обращенное и к тем, кто не пережил войну, особенно к молодым поэтам из группы «Искусство и нация». В нем содержится послание к уцелевшему [89] читателю, призывающее его вместе с автором отвернуться от войны. О себе же автор говорит:
В неумелых попытках пера добиться
стихотворенья, в стремлении строчек
к недостижимой цели, —
в этом и только в этом, как выяснилось, спасенье.
(Перевод И. Бродского под названием «Посвящение»)
Название главы — лишь часть строки, которая целиком звучит так: «Говорю с тобой молча, как дерево или туча» (WW, 143). Это предложение я воспринимаю как отсылку к действительности, к материальному миру, в котором смерть «ты» — «Ты, которого я не сумел спасти» — реальна, а не метафорична. Как я уже вспоминала, Милош не раз сожалел о том, что так мало действительности проникает в литературу [90]. Эти два вектора тогдашнего творчества Милоша — молчание, которое призвано завершить разговор о войне, и фрагмент отраженной реальности, которая требует этого разговора, — находятся в противоречии друг с другом. И как раз об этом я хочу здесь говорить.
«Спасение» — исключительно содержательная книга, в ней много произведений, которые можно считать переломными. Милош сумел обозначить — если не описать — насилие. Например, стихотворение «Окраина» наглядно показывает моральную деградацию времен поздней оккупации, когда на дальнем плане, обозначенная отдельными деталями, совершается Катастрофа. В нем звучит реальность этого момента, передана его бессвязная конкретность. В сборник вошли также стихи из цикла «Мир (Наивная поэма)», в которых ужасу войны иронически противопоставлена почти что детская идиллия, «искусственный мир», защищавший от этого ужаса [91]. Следовательно, Милош писал о войне не только в реалистическом ключе. Но здесь я хотела бы сосредоточиться на двух стихотворениях из этого сборника: «Campo di Fiori» и «Бедный христианин смотрит на гетто», в особенности на первом из них. И задать вопрос о столкновении молчания с упрямой реальностью. «Campo di Fiori»