Как я уже вспоминала, самое важное место в поэтической биографии Милоша военных лет — это Варшава, где он провел бóльшую часть оккупации. А самый важный момент — 1943 год. Этот год был для Милоша переломным: в беседе с Ренатой Горчинской он говорит, что Варшава в 1943 году была «дном», «сломанным городом». «По ряду сложных причин для меня кончилась тогда довоенная эпоха» [92]. Излишне напоминать, что варшавская оккупационная повседневность была периодом чудовищным, но восстание в гетто в апреле 1943 года стало его беспрецедентной кульминацией. Тогда в этом варшавском «внутреннем городе» убили около тринадцати тысяч человек, более пятидесяти тысяч вывезли из него на верную смерть, а обширную территорию гетто разрушили и сожгли дотла. Над Варшавой носились черные хлопья гари, в городе слышались отзвуки боев и крики умирающих. Это видели не все и не везде, но Милош случайно стал свидетелем уничтожения гетто. Тот случай и нашел отражение в стихотворении «Campo di Fiori», необыкновенно важном для польской культуры.
Милош неоднократно описывал конкрет-ную ситуацию, когда он увидел горящее гетто и карусель. 25 апреля 1943 года, в пасхальное воскресенье, Милош ехал вместе с Яниной Длуской-Ценкальской на трамвае в район Беляны, чтобы провести день с жившими там Ежи Анджеевским и его женой. Из-за уличных столкновений или заторов трамвай остановился на площади Красинских; во время вынужденной стоянки Милош и его жена видели бои в гетто, а по свою сторону стены кружащуюся карусель с веселящимися людьми. По традиции, после окончания Страстной недели устраивали праздничные гулянья. Находясь под впечатлением от контраста между двумя несовместимыми реальностями — весельем и смертью, Милош почти сразу написал «Campo di Fiori». Здесь реальность проникла в стихотворение, которое было одновременно и документом, и свидетельством. Во всяком случае, его завершает уточняющая подпись: «Варшава — Пасха, 1943».
Несколько позднее, но в том же месяце было написано второе стихотворение — «Бедный христианин смотрит на гетто». Его можно назвать признанием. И это тоже была реакция на реальность Холокоста.
Уже после войны Милош вспоминал, как «весной 1943 года, в прекрасную тихую ночь, сельскую ночь предместья Варшавы, стоя на балконе, мы слышали крик из гетто» (WCT, 106). Наверное, Милош сумел бы написать о равнодушии жителей Варшавы к умирающему гетто, даже если бы не оказался случайно у его стен в пасхальное воскресенье 1943 года. В статье под названием «Элегия», опубликованной в декабре 1945 года, говорится:
В отношении Варшавы к гетто были и неприязнь, и сочувствие, и стыд, и антисемитизм. Но бездумное равнодушие преобладало надо всем. Эти карусели, полные смеха, кружащиеся в дыму охваченного огнем гетто, не были проявлением антисемитизма, это было полное безразличие к судьбе ближних, настолько полное, что оно не позволяло даже склонить голову перед несчастьем […] (WCT, 156).
Мы не знаем наверняка, стало ли восстание в гетто причиной или же одним из стимулов перелома, о котором вспоминал Милош и который наступил именно в 1943 году. Сам он в качестве одной из причин называет интенсивный интеллектуальный обмен с Тадеушем Кронским и его «ужасные насмешки, предметом которых был польский романтический дух» (ZPW, 11). В поэтическом плане вопрос довольно сложный. Хотя Милош требовал, чтобы в поэзии отражалась реальность, он также полагал, что реальность — особенно реальность войны, то есть насилия — мешает поэзии. Настойчивость насилия обезоруживает язык, так как парализует познавательные способности человека. Физическая боль отнимает язык у страдающей личности, продолжительное насилие повреждает язык сообщества, лишает сообщество дистанции, необходимой для анализа и предвидения будущего. В эссе «Темный свет войны» Тадеуш Славек говорит, что война — это тень, брошенная на человеческое мышление; военное мышление создает сферу, «в которой молкнут любые слова, стираются образы, а звуки глохнут. […] Опыт войны […], замкнутый в себе, молчит, словно те, кто были его субъектом, принадлежали другому миру, реалий и языка которого новый мир уже не знает» [93].
О поэзии военного времени Милош был невысокого мнения — военная катастрофа породила кризис языка. Правда, эта поэзия
выполняла […] важную и полезную функцию, но сегодня вряд ли получила бы высокую художественную оценку. […] Эта поэзия зачастую многословна и ярка в своих призывах к борьбе и в то же время, на каком-то более глубоком уровне, ведет себя как человек немой [подчеркнуто И. Г.-Г.], который тщетно пытается извлечь из себя артикулированные звуки… [29]
Причиной тому «ускользающая от языка реальность, подобная той, что господствовала в Польше в годы войны» [30]. Единственное адекватное использование голоса — это крик. В письме к Юзефу Чапскому Милош пишет: «А моя поэзия? Я хотел кричать, но в то же время знал, что крик ничего не даст. Чувствуя себя виноватым за то, что не кричу» [94].
В поэзии эта немота, отсутствие слов, беспомощность языка перед лицом ужаса преодолевались инстинктивным обращением к прекрасно известным патриотическим образцам и автоматизмом средств выражения. Дополнительным бременем был возвышенный тон, так как поэты ставили перед собой цель дать свидетельство и морально поддержать читателя. Между тем «некоторый отрыв, некоторый холод необходимы, чтобы выработать форму. Людям, брошенным в гущу событий, которые вырывают из их уст крик боли, трудно сохранить дистанцию, дающую возможность художественной переработки материала» [95].
Милош не считал, что в «Campo di Fiori» ему удалось преодолеть это ограничение. Он говорил, что стихотворение «было вырвано» у него стечением обстоятельств (случаем!), упрекал себя в отсутствии дистанции при его написании, то есть в том, что он подчинялся сиюминутному настроению, а также в эстетизации смерти [96]. Возможно, это одно из тех стихотворений, о которых он говорил, что они останутся в качестве свидетельства и что было бы лучше, если бы они не были написаны. Я, однако, согласна с Юзефом Чапским, человеком, предельно чутким к написанному слову, что стихи о гетто (и «трен» на смерть Тадеуша Боровского) очень важны в творчестве Милоша, несмотря на то что автор от них отрекается [97]. Милош пытался избежать здесь сиюминутных страстей, считал историю чем-то изменчивым и в поисках истины отрывал поэзию от обстоятельств ее возникновения. Но это значительные и даже переломные стихи. И все еще живые, то есть вызывающие споры.
«Campo di Fiori» — стихотворение симметричное, так как состоит из двух параллельных планов, оно написано высоким стилем и снабжено оптимистической моралью, которая, впрочем, повторяется в других стихах Милоша — «поэт помнит». Хотя в «Поэтическом трактате» (1956) Милош пишет о Катастрофе:
Земля истребленья, погибели, злобы,
Она не очистится силою слова,
Не уродить ей такого поэта.
(Перевод Н. Горбаневской)
В конце «Campo di Fiori» такая очищающая роль предназначена поэту:
Когда-то все станет легендой,
Тогда, через многие годы,
Но новом Кампо ди Фьори
Поэт разожжет мятеж.
Таким образом, несмотря на художественную переработку материала, «Campo di Fiori» — одно из редких стихотворений-документов, фиксирующих восстание в Варшавском гетто извне. Оно показывает, что истребление евреев стало и польским опытом, что его видели и заметили [98]. Утверждение может показаться очевидным, но, хотя об этом историческом событии появилось множество литературных свидетельств, как правило, они писались изнутри гетто. Гетто, изолированного оккупантом и обращенным внутрь страданием. А также страхом или равнодушием окружающего города.