Выбрать главу

В своих автобиографических текстах Милош отмечает, что на его формирование повлияли столкновения с насилием, которое свойственно не только природе, но и истории, творимой человеком. В «Долине Иссы», романе о своем детстве, он описывает всеядность природы, познает, что такое смерть и ее причинение. Страдание для него зло, а природа — страдание безвинное. Он пишет об этом в адресованном Тадеушу Ружевичу стихотворении «Unde malum» («Откуда зло»). О природе зла он рассуждает и в книге «Земля Ульро». Однако не буду поднимать эту тему. Здесь я займусь рассмотрением насилия, его форм и исторического контекста. Тело

«Каждому ли из людей от рождения суждено страдать от насилия?» — пишет Симона Вейль в эссе о войне [6]. Я цитирую ее не случайно, влияние ее трудов на Милоша было огромным. В эссе, из которого взята цитата, Вейль исследует насилие в отношении тела. Сила обращает тело против него самого, делает его орудием пыток и в конце концов уничтожает, превращает в вещь [7]. История реализуется через тело и его движение во времени и пространстве. Присущий Милошу рефлекс несогласия, во многом определивший его жизнь, встроен в его тело, а не только в разум.

Поскольку сила отпечатывается в теле, ее трудно передать с помощью языка и даже на картине — обычно видны только ее последствия. Страдающее тело не может выразить того, что с ним происходит, оно извлекает из себя только крик, как монотонное «А» в стихотворении Збигнева Херберта «Аполлон и Марсий»:

голос Марсия

только кажется

монотонным

и состоящим из одной гласной

А

в сущности

Марсий

повествует

о неисчерпаемом богатстве

своего тела

лысые горы печени

пищевода белые ущелья

шумящие леса легких

сладкие холмики мышц

суставы жёлчь кровь и дрожь

зимний ветер костей

над солью памяти [8]

Этот внутренний пейзаж тела является описанием, а не нарративом: тут нет повествования, время остановилось, в нем ничего не происходит — страдание длится, сосредоточенное на самом себе. Визуальные сцены насилия, например в «Бедствиях войны» Гойи, страшные по своей сути, также не связаны между собой никаким нарративом: каждая из сцен самодостаточна, как если бы мир кончался именно на ней. Это выражают подписи под всеми восьмьюдесятью тремя офортами, которые Гойя создал в 1810–1820 годах и на которых изображены зверства наполеоновской оккупации Испании: «Невозможно на это смотреть», «Это плохо», «Еще хуже», «Хуже всего», «Варвары!», «Безумие», «Почему?» [9]. Здесь видна пропасть между насилием и смыслом; подписи являются восклицаниями, указывают на беспомощность языка. Боль и физическое насилие невыразимы на языке привычного общения, они прерывают контакт человека с миром значений. Разрыв затрагивает обе стороны, как страдающий, так и равнодушный мир [10].

Это не означает, что насилие с его пугающей вездесущностью не подвергалось анализу. Из многих определений нам подойдет здесь антропологическое описание насилия, так как оно сочетает в себе применение силы с преднамеренным унижением. Такое определение приводит Иоанна Токарская-Бакир в обзоре разнообразных форм насилия и их концептуализации. «Насилие — это спорное применение разрушительной физической силы с возможными смертельными последствиями, представляющее собой преднамеренное унижение одних человеческих существ другими». Это понятие негативное, редко используемое насильниками, «явно предназначенное для жертв и свидетелей» [11]. Насильники, как правило, изображают себя вынужденными обороняться жертвами. Сказанное в равной степени относится к психическим и символическим формам насилия, которые были повсеместно распространены во время войны.

В связи с возрастающим насилием — в 1943 году в Варшаве — Милош уходит в состояние предельной безэмоциональности.

Поражает масштаб разнообразных поэтик, использованных во время войны Милошем, — от просветительских, сентиментальных (знаменитая поэма «Мир») до современных, аскетических. Складывается впечатление, будто Милош ставил каждую из исторических эпох польского стиха перед лицом самых ужасных военных испытаний и «исследовал» их выносливость в экстремальных этических ситуациях [12].

Это не безразличие и не технические упражнения — это попытка самозащиты. Во время войны, говорит Милош, сосредоточенность на форме была спасением.

Это была операция аутотерапии, согласно следующему рецепту: если всё в тебе — дрожь, ненависть и отчаяние, пиши предложения взвешенные, совершенно спокойные, превратись в бестелесное создание, рассматривающее себя телесного и текущие события с огромного расстояния [7].

В зрелых военных стихах, тех, которые Милош писал с 1943 года, видны многочисленные попытки описать насилие, не глядя ему прямо в глаза. В первой части стихотворения «Бедный христианин смотрит на гетто» мы видим акцию уничтожения, ее сила направлена против вещей; человеческая субъектность, человеческие тела уже под землей. Насилие по отношению к телу совершает здесь природа: тела, а точнее, их части пожирают насекомые. Повторяемость действий ненасытных насекомых, акцент на них выводят стихотворение за пределы морали. Жестокость природы, хотя и ужасна, не принадлежит к универсуму человеческих ценностей.

Если, однако, мы присмотримся пристальней к этой оргии уничтожения, то увидим в ней погром или мародерство после погрома:

Не выдерживает бумага, резина, шерсть, мешковина, лен,

Материя, хрящ, клетчатка, проволока, змеиная кожа…

(Перевод С. Морейно) [13]

На это указывает и один из вариантов названия. Первоначальное, как и во многих других стихотворениях цикла «Мир (Наивная поэма)», название состояло из двух слов — «Бедный христианин». Вероятно, Милош заменил его на «Бедный христианин смотрит на гетто», опасаясь, что стихотворение не будет понято так, как он задумал. Через год после появления стихотворения в печати, возможно, на основе одного из бытовавших вариантов, название будет расширено: «Бедный христианин смотрит на резню в гетто» [14]. Но автор последнего варианта — не Милош.

Вторая часть стихотворения касается вопроса о моральной ответственности «прислужников смерти / Необрезанных». Субъектность, хотя и рассматриваемая безлично, однозначно приписывается человеку. А когда насилие совершается, его сопровождает молчание, как и в другом стихотворении того же периода, «Campo di Fiori». Охваченный огнем Джордано Бруно не кричит, не издает ни звука. Молчание отделяет его от мира. Если подвергаемое пыткам или умирающее тело и издает какой-то звук, то это «вой» еврея, всю ночь умирающего в глиняной яме (из «Поэтического трактата»), либо «заунывный плач» заключенных в вагонах, проезжающих по «Окраине» (из сборника «Спасение» («Ocalenie»)). В обоих случаях перед лицом смерти из этих людей извергается не человеческий, а звериный голос, язык страдания, не знающий слов, уже цитировавшийся «рёв погоняемого скота». Словно страдание выводило их за пределы человечества и переносило в другой мир. Не нам (равнодушным) был адресован их зов. Мать