В отличие от Милоша Щепанский в послевоенной Польше был фигурой популярной, даже героической. Ситуация на несколько лет изменилась после публикации рассказа «Ботинки» в феврале 1947 года, когда редакцию «Тыгодника Повшехного» завалили гневными письмами [28], а враждебная атмосфера стала причиной временного прекращения сотрудничества автора с еженедельником [29].
Кульминацией славы Щепанского стали эссе Адама Михника, в которых возвращается слово «рыцарь», и похожие по стилю очерки Анджея Вернера «Высоко, не на цыпочках» [30]. О героях его рассказов писали, что «их объединяет убежденность в необходимости руководствоваться этикой, сохранять верность принятым идеалам без оглядки на обстоятельства». Щепанского сравнивают с Джозефом Конрадом, «в частности, из-за похожих свойств и черт созданных ими персонажей» [31].
Симпатией к Щепанскому проникаешься при чтении его «Дневника». Даже если предположить, что текст перед изданием был соответствующим образом отредактирован, создается впечатление, что его автор — человек чуткий и порядочный, одаренный вызывающим уважение навыком самоанализа. Удивительно следующее: почему — в отличие от многостраничного эмоционального рассказа об усмирении силами УБ [34] манифестации 3 мая 1946 года в Кракове [35] — в этих записках нет ни единого упоминания о краковском погроме 11–12 августа 1945 года (Щепанский был тогда в городе), не говоря уже о погроме в Кельце.
Бóльшую часть этих недоговорок компенсирует особый биографический текст, озаглавленный «Школа — армия — учеба — оккупация» из папки Щепанского в архиве Института национальной памяти (IPN). Несомненно, он написал его не по собственной воле, что — как мы увидим чуть позднее — вовсе не уменьшает документальной ценности этого источника. Гимназия им. Стефана Батория в Варшаве
Щепанский начинает свой рассказ-исповедь со знакомства с харцерским движением [36] в 1928 году, когда родители отдали его в школу-интернат в Сромовце-Выжне, которым руководила Ольга Малковская. Годом позже он уезжает с родителями в Чикаго, где его отец становится польским консулом. По возвращении в Польшу в 1931 году, пишет Щепанский,
сначала я посещал гимназию им. Стефана Батория в Варшаве. Здесь я вступил в 23-й харцерский отряд, который возглавлял учитель гимнастики Олендзкий. […] Не припомню, чтобы в те времена в харцерстве велась какая-либо политическая пропаганда, с той, разумеется, оговоркой, что среди харцеров господствовали проправительственные настроения, отождествляемые с патриотизмом. Впрочем, это была характерная черта гимназии им. Стефана Батория, которая считалась школой образцовой и показательной. Несмотря на это, я помню, что даже во втором и третьем классе, в который я тогда ходил, существовало разделение на «пилсудчиков» (преимущественно сыновей военных и высокопоставленных чиновников) и «непилсудчиков». Впрочем, это был не явный антагонизм, а скорее повод для мальчишеских игр в битвы. Почти все ученики гимназии Стефана Батория принадлежали к состоятельной интеллигентской среде, так что социальных проблем или конфликтов на этом фоне не наблюдалось — разве что в старших классах [32].
Ян Юзеф Щепанский ошибается: мало того что конфликты случались и в младших классах, но и подоплека их была значительно серьезнее, чем просто «мальчишеские забавы». Через год после того, как Щепанский покинет гимназию и переберется в Катовице, в классе, в котором учились мальчики моложе его на три года и в котором будущий поэт Кшиштоф Камиль Бачинский (родился в 1922 году) встретился, среди прочих, с Рышардом Быховским, будущим летчиком и автором знаменитого «Письма к отцу» [33], а также Константы Котом Еленским, одним из столпов парижской «Культуры» [37], разгорится скандал, оставивший след в культурной истории Польши. Так рассказывает о нем Кот Еленский:
Под конец второго года (учебы в гимназии им. Стефана Батория в Варшаве) — 1934/35 — на нас грянул тот самый гром с уже темного — хотя мы этого до конца не понимали — неба. Все случилось на уроке математики, который вел профессор Юмборский. Он вызвал к доске Рышарда Быховского (и ему, и мне математика давалась хуже всего), и Рысек отвечал ужасно. Где-то на задних партах кто-то затянул: Зыыыт (не Жид — помню это Зыыыт, оно стоит у меня в ушах), и вскоре это подхватил почти весь класс! Никогда прежде у нас не было с этим никаких неприятностей! Профессор Юмборский (прозванный Джамбо [38], потому что он был крупный, тяжелый, немного слоноподобный) встал, бледный от ярости (позже мы узнали, что он сам был евреем), и стал кричать что-то вроде: «Варвары, подлые варвары!» После чего, хлопнув дверью, вышел из класса, чтобы привести директора. Тогда я бросился на мальчика, сидевшего ближе всех ко мне и подпевавшего «хору», подбежал Рысек — и началась в прямом смысле кровавая битва, в которой из тридцати с лишним одноклассников только пятеро сражались на нашей стороне: Бачинский, Войтек Карась, Юрек Карч (сын санационного полковника), Юрек Дзевульский (сын очень богатых родителей, образец элегантности в классе, тип вроде Копырды из «Фердидурке») [34]. «Аполитическая организация»
Это было лирическое отступление. Вернемся к судьбе Щепанского в Силезии.
Среди харцеров на территории гимназии [им. Адама Мицкевича в Катовице, 2-й харцерский отряд] повторялась примерно та же социальная система и система убеждений (если можно назвать убеждениями те взгляды, с которыми молодежь приходила из дома). Воспитатели и харцерское начальство часто подчеркивали, что организация является аполитической, однако в нее, как правило, не принимали евреев [35].
Не возникает ли ощущение, что здесь что-то не так? Как можно считать аполитической организацию, из которой по определению исключается каждый десятый, причем это воспринимается как нечто очевидное, само собой разумеющееся? Может, такое и прошло бы в случае ортодоксов, не заинтересованных в скаутском движениии, но давайте проверим это на примере профессора Ежи Едлицкого, которого в подростковом возрасте исключили из харцеров после того, как руководитель отряда узнал, что Едлицкий еврей.
Я был очень патриотичным мальчиком, — спустя годы рассказывал профессор. — Вожатый провел со мной беседу. Он строго сообщил, что в польской харцерской организации нет места евреям. Я уже был рослым, мне было тринадцать лет, а тут такая сцена: я стою перед ним, реву, клянусь, что я поляк и католик, как и вся моя семья на протяжении поколений. […] В виде милости он сделал мне унизительное предложение, которое я принял: я могу остаться членом отряда, но не буду приходить на собрания. Он велел мне привести в порядок библиотеку отряда, которая была спрятана на чердаке у одного из приближенных, я занимался этим все лето, а осенью уже не вернулся в школу [36].
В 1937 году тональность повествования Щепанского о довоенном харцерстве становится темнее.
В то же время политические проблемы стали набирать остроту в гимназической жизни. Парти-ей, которая обратила внимание на школьную молодежь и начала среди нее пропаганду, был Национально-радикальный лагерь. Первым проявлением этой пропаганды стало усиление антисемитизма. В катовицкой гимназии было немного учеников евреев, преимущественно из купеческой среды. Примерно до 1936 года отношения с ними были в целом корректными, а если и случались какие-то дружеские стычки, то в любом случае они не носили характер организованного бойкота. В моем классе было два еврея — Зильберштейн и Людвик Кафталь. Первый из них пользовался заметной популярностью среди товарищей, поскольку был хорошим спортсменом. Кафталь был типичным отличником, и потому его общества избегали. Я дружил с Кафталем с момента его приезда в Катовице. В седьмом классе часть учеников, а также некоторые учителя стали издеваться над евреями, особенно над Кафталем. Вскоре я сообразил, что это спланированная акция и руководят ею извне, кто-то за пределами школы. На территории гимназии главными задирами были сын часовщика Смочик, сын аптекаря (если не ошибаюсь) Януш Вишневский и Януш Вихеркевич из нашего класса. Я не раз замечал, что они приветствуют друг друга едва заметным поднятием руки. Делали они это украдкой, с минами людей, знающих какую-то тайну. Кроме того, по классу стал ходить журнальчик под названием «Молодой Националист» [37], содержащий исключительно антиеврейскую пропаганду. Он печатался на тонкой бумаге в малом формате, очень неряшливо и с орфографическими ошибками. Хотя организованных националистов среди учеников было немного, их влияние на дружескую жизнь сказывалось все отчетливее. Первым делом однокашников-евреев начали исключать из внешкольной товарищеской жизни, распространяя мнение, будто связываться с евреем позорно. Кроме того, их стали убирать из различных органов самоуправления, высмеивали на каждом шагу, писали на стенах уборных оскорбления в их адрес. Вскоре дошло до эксцессов. В 1936 году Вихеркевич спровоцировал в классе драку с Зильберштейном, которая закончилось большим скандалом и вмешательством наставника. Вихеркевича должны были исключить из школы, но в результате ему всего-навсего объявили выговор, а Зильберштейна родители из гимназии забрали. В нашем классе остался только Кафталь. Был он тщедушным и робким, поэтому тем, кто ближе с ним общался […], приходилось не раз защищать его от отравленных агитацией националистов.