Чего требовала от этого поколения молодежь, очищенная действием? Подчинения творчества общенациональному делу, патриотической дидактики, патриотического жеста, готовности подвергнуть свою жизнь риску, а не поиска «свободы и величия». Требовала самопожертвования — этого можно требовать от себя; навязывать его другим — насилие. У подобного давления, настойчивости была цель: добиться единства в лагере, атакованном врагом. А единство, как известно, достигается только принуждением, только силой. Словом: Милош был вынужден защищаться.
Он часто писал о них с болью и раздражением. В «Поэтическом трактате» Милош описывает смерть каждого из них. Называет их «Давидами с пращой», которые заботятся лишь о том, как быть «верными нынешней минуте», и поэзия которых — «о мужестве молебен».
И ни один герой у древних греков
Не шел на битву так лишен надежды,
Воображая свой бесцветный череп,
Откинутый ботинком равнодушным.
(Перевод Н. Горбаневской)
Во время одной из дискуссий, приуроченных к празднованию столетия со дня рождения Милоша (в Сейнах, июнь 2011 года), Кшиштоф Рутковский говорил о том, что в европейской культуре существует два отношения к смерти во время войны: Улисс — то есть разум, и Ахилл — самопожертвование.
Молодые — теперь уже навсегда — поэты пошли по пути Ахилла. Выбор Милоша пал на разум. У него было достаточно сил, чтобы не поддаваться силовому варианту участия в истории. Такой выбор считается предательством.
О предательстве Милош писал в связи с делом Бжозовского.
Я никогда не верил, что этот несчастный был платным агентом царской охранки, в то же время облава на него указывала на некоторые постоянные черты польского сообщества, вечно угнетаемого и находящегося под угрозой, вследствие чего склонного навешивать ярлык «предатель» на каждого высунувшегося. Я понимал, но недооценивал силу национального конформизма, и только во время войны, сперва в Вильно, а потом в Варшаве, она открылась мне в горячечном шепоте тайных собраний.
Слыша, к примеру, о предательстве Юзефа Мацкевича, то есть о его мнимом коллаборационизме, я пожимал плечами. Знакомство с виленским политическим закулисьем позволяло мне поставить другой диагноз: как в опасных военных условиях крайний индивидуалист и самодур навлекает на себя наговоры, от которых до конца жизни будет тщетно обороняться (CWS, 7–8).
Милош говорит здесь в том числе о себе. Он был индивидуалистом, человеком, который не умел и зачастую не хотел приспосабливаться. Об этом свидетельствует, например, его текст «Нет», которым он расколол не только Варшаву, но и эмиграцию, в ряды которой как раз вступал. Рената Горчинская так прокомментировала его текст: «Эта эпоха требовала самоопределения в категориях черное — белое. Между тем Милош сказал: серое […] поэт хотел […] быть честным и поэтому каждое „да“ и каждое „нет“ подкреплял словом „но“» [57]. Такое мышление характеризовало его как гражданское лицо.
В одном из стихотворений (война в нем присутствовала фоном, как и во всем его творчестве) Пауль Целан писал:
Говори —
но Нет не отделяй от Да,
придай слову своему смысл:
дай ему тень.
(Перевод М. Белорусца) [58]
Возможно, это предложение слишком радикально для Милоша, поэта, который всё же начал «Поэтический трактат» библейскими словами: «Пускай речь родная простою будет» — вариацией первой части стиха из Евангелия от Матфея (5, 37): «Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого». Однако Милош использовал лишь половину стиха. В другом месте он с восхищением писал о Станиславе Бжозовском [19], что это был человек, который «на одном дыхании произносил „да и нет“» (CWS, 14). Что же тогда означает «речь простая»? Продолжение вступления к «Поэтическому трактату» проясняет, что в нем говорится о реальности, о правде.
Пускай родная речь простою будет.
Пускай любой, едва услышит слово,
Увидит реку, яблоню, тропинку,
Как видишь в полыхании зарниц.
(Перевод Н. Горбаневской)
Я воспринимаю эти слова как признание в верности действительности, то есть разуму. Это нравственная позиция, позиция гражданской ответственности. Она противопоставляется — как всегда у Милоша, без догматиза и с изрядной долей сомнения — мощной нравственной силе другой традиции, из стихотворения Збигнева Херберта «Колотушка», которое заканчивается памятными словами:
Сухую песнь моралиста
да-да
нет-нет [59]
Простота родной речи означает недоверие к словарю рыцарства, ибо он возносится над действительностью и упивается ножницами противопоставлений. Милош не использовал ножниц. Его инструментом, столь же острым, было перо. Военные переживания
В годы войны в Варшаве Милош ближе всех сошелся с Ежи Анджеевским. Другим важным для него собеседником был Казимеж Выка, с которым их роднил интерес к Бжозовскому. Милош писал о Выке как о своем союзнике в деле защиты культуры и гуманитарных ценностей. «Ни у кого, пожалуй, не находил я такой постоянной гражданской заботы, от спасательных операций во время немецкой оккупации до несколько иначе понятых дeйствий после войны» (ZPW, 113). Достаточно, однако, взглянуть на то, что писал Выка во время войны, чтобы увидеть различия в их, скажем так, укорененности в традиционной польскости. В «Дневнике после поражения», тексте, родившемся из травмы победоносного немецкого блицкрига, Выка колеблется между разочарованием и воодушевлением, между обвинением поляков в неподготовленности и воспеванием польской земли и народа. Местами текст превращается в молитву. Поляки, согласно Выке, «добродушный, исторически уступчивый народ, абсолютно не склонный использовать свои редкие аргументы силы, народ, который прежде всего жаждал спокойствия, кроткой радости обустройства, хозяйствования на своей земле». Он славит «землю», «верховную госпожу», «носительницу всевозможных геройств и привязанностей», Католическую церковь и сам институт войны. Последнее связано с чувством унижения, отсутствием или слабостью польского сопротивления в первые дни войны, паникой гражданского населения, бегством правительства и администрации. «Из материальной разрухи вырастает новая ценность, сердцевина обрастает слоем новой легенды. Вот что познала Варшава, и ее гордость впечатляет», — пишет Выка. В то же время, с тех пор как Краков стал столицей гитлеровского Генерал-губернаторства, критика удручают «постоянные сцены унижения и лишения, на которые нечем ответить» [60].
У Милоша не было подобного разброса ни в стихах, ни в прозе. Он был еще более далек от национального пафоса, чем Казимеж Выка. Правда, некоторые из его ранних военных стихов отличает подобный накал, подобное сочетание лиризма с горечью унижения. Я имею в виду фрагмент из стихотворения «В лихорадке 1939» из сборника «Спасение»:
Край чистый, чистый, радости полный,
Полей твоих — мглисты — стелются волны.
Матерь веселья.
Видна из-под козырька ладони,
Любимая, иллюзорная, тонет
В озере дыма.
Когда уже нет и слов бессильных
Лишь созерцание в свете закатном