Там были горы легких раскладушек, сложенных прямо вместе с пластиковыми матрасами. Одеяла с покрытием из фольги в компактной упаковке. Так что следующим пунктом программы стали суета и торопливое расхватывание, пока не сделалось ясно, что раскладушек и одеял хватит на всех и еще останется, и места, чтобы их разложить, тоже в избытке. Мы с отцом взяли две раскладушки и отнесли их к самой дальней от солдат стене. Наоми держалась неподалеку. Она как-то вдруг оробела. Разложив раскладушку, она плюхнулась на живот, перевернулась, а потом и вовсе отвернулась.
— Никуда не уходи, — велел отец. Я глядел, как он шагает к куче старых шин, возле которых собрались и разговаривали люди. Восточная женщина с длинными косичками из светлых и голубых волос взяла две шины и покатила к своей раскладушке. Она положила их одну на другую, и получился стул. Женщина села на него, достала крошечный ноутбук и начала печатать, словно она в офисе. Остальные тоже похватали шины. Послышались визги, кто-то запрыгал — это в некоторых шинах обнаружилась живность. Пауки и ящерицы. Ребятня принялась гоняться за ящерицами и давить пауков.
Отец вернулся с двумя шинами. Потом ушел и добыл еще две. Я подумал, что это для меня, но он подкатил их к Наоми. Он похлопал ее по плечу, она повернулась, увидела шины и состроила такую забавную гримаску, как будто отцовские попытки быть любезным ее раздражали. Я понимал, что она чувствует.
— Спасибо, — сказала она.
— Пойду разведаю, где тут можно помыться, — я положил футбольный мяч на постель, потом передумал и взял его. И снова положил.
— Я с тобой, — вызвался отец.
— И я, — сказала Наоми. И слегка поерзала, как будто ей не терпелось в туалет.
Я положил мяч на присыпанный щебнем бетон. И стал гонять его по ангару, отбивая ступнями и коленками. Чувство равновесия еще не восстановилось, и все же я смотрелся неплохо. Я рожден для футбола. Пассажиры в белых масках и вооруженные солдаты вертели головами, провожая меня взглядом.
В октябре, после того как мне стукнуло четырнадцать, я стал первым вратарем, причем не в одной, а сразу в двух командах: в команде клуба, за которую я играл уже четыре года, и в команде штата, в которую я попробовался через три дня после дня рождения. Не прошло и нескольких месяцев (и пары серьезных матчей на уровне штата), как я уже проводил в поле больше времени, чем на скамейке. У меня был собственный тренер, Эдуардо Соркен, желчный и вредный мужик, который бурно выражал недовольство, если я играл неважно, и ворчал, если я играл хорошо. Соркен когда-то боролся за кубок мира в составе сборной Боливии, и когда он особенно на меня наседал, я утешал себя тем, что когда-нибудь не только сыграю за кубок мира, но еще и (в отличие от Соркена) в победившей команде.
На ранчо в Филадельфии, где мы с отцом жили, на стене дома была нарисована расплывчатая черная фигура. Это я встал у стены и обвел собственный силуэт куском угля. А потом закрасил все, что внутри контура. Когда отец заметил, то не разозлился. Он никогда не злился. Он просто кивнул и сказал: «Когда на Хиросиму сбросили атомную бомбу, силуэты погибших отпечатались на домах». Будто бы я именно об этом и думал, когда стоял и закрашивал фигуру. А на самом деле я думал о футболе.
Ударяя по мячу, я тщательно целился в собственный силуэт. Мне нравился звук удара мяча об стену. Даже если бы дом при этом развалился, все равно было бы круто.
Я возлагал на свое будущее две надежды, и обе вполне резонные. Во-первых, что я когда-нибудь стану повыше.
Во-вторых, что меня наймет одна из ведущих международных профессиональных лиг. Желательно итальянская или японская. Вот почему я учил японский. Лучше всего я чувствовал себя, воображая, что в будущем, как и сейчас, я буду проводить как можно больше времени на футбольном поле, в воротах, прилагая все усилия, чтобы остановить все, что в меня летит.