Глава третья
Безымянная любовь
— Ну, что там дальше? — осведомился Мышонок. Я начал рассказывать ему эту историю с самого начала, но по привычке то и дело отвлекался на отступления, уклонялся в историю предыстории и, таким образом, не слишком продвинулся в повествовании. Мышонок, как обычно, нетерпеливо подгонял меня; вообще говоря, надо признаться, что такой он мне нравился больше всего: подхлестываемый ненавистью, подозрительностью и ревностью по отношению к любому, с кем у меня что-то было или могло быть. Я боготворил его — это было некое почти беспомощное, сковывающее грудь обожание, желание вечно лежать у его ног, одаривать его всем, что только было в моих силах, но в то же время в приступе какой-то наигреховнейшей жестокости меня тянуло рассказывать ему о том, что я проделывал с Мальчиками и мужчинами, представляя их многажды красивее и желаннее, чем они были в жизни; и порой я, вздыхая, добавлял что-то вроде: «Такой чудный мальчик. Я просто рехнулся из-за него. Нет, не какой-нибудь там дурашка. Было в нем нечто трогательное, располагающее, настоящее». Старый и вечно под мухой, но я не мог удержаться, чтобы не подразнить Мышонка. На нем были брюки в тоненькую зеленую и бежевую полоску; под левым коленом зияла прореха, возвещавшая мне о чем-то несказанном; светлорозовая рубашка и дорогие туфли — с которыми он, на мой взгляд, обращался с возмутительной небрежностью — таким он расхаживал по комнате, время от времени стискивая кулаки. Похоже, что никогда ни одного сына человеческого не любил я так, как его.
По мере течения моего рассказа я все более и более сомневался в том, что смогу когда-нибудь записать его. В сущности, это нельзя было назвать происшествием, поскольку в нем едва ли что-то происходило и в конце концов так ничего и не случилось. Действующие лица преодолевали громадные расстояния, что правда, то правда, но в целом — к чему все это сводилось? Главный герой сидел и напивался, вот и все. Собери все клочки воедино — и получишь лишь горстку сухого праха, комок пыли. В действительности я бы очень хотел писать совершенно иначе: скажем, рассказы, которые слушатель будет вымаливать у меня, устроившись у пылающего камина, — детям позволят посидеть еще немного — умытым, в пижамках, с мокрыми волосенками, и все потом будут вне себя от восторга, потому что вот приходил дядя Герард и читал вслух, и все было перед тобой ну просто как живое[11]; уж до того он умеет красиво рассказывать, что «характеры вышли совершенно как в жизни». «Прирожденный рассказчик», «маститый писатель».
— Какая чушь, — пробормотал я.
— Но на письмо-то, — поинтересовался Мышонок, — на письмо-то ответ, небось, пришел?
— Да с чего ты это взял? — ответил я. — Кто тебе сплел, что на письма положено отвечать? Жизнь — это борьба. Начнем с того, что никакого ответа на письмо нет. Исходи из этого. Терпение, юноша.
Он расхаживал по комнате, а я, ни на миг не отводя от него глаз, терзался вопросом, к чему я все это наговорил. (Дело происходило в огромной задней комнате наверху, в доме на N-лаан.) Я знал только одно: еще секунду — и я схвачу его в объятия и, не разжимая их, пробормочу, выталкивая из себя спотыкающиеся слова:
«Послушай, Мышонок. Зверь мой чудный, зверь мой лютый. Бриллиантовые шпоры куплю я тебе, острые, как бритва — ты нацепишь их, когда оседлаешь какого-нибудь мальчишку. Плевать мне на этого Джованни. Я хочу только, чтобы ты все-все про него знал — какой он из себя, во что одет. Можем вместе поехать и отыскать его. Не такой уж Цюрих большой. Найдем его в два счета. Заманим в наш замок. Там ты заставишь его разговориться. На скамью допросов его!».
Мышонок по-прежнему расхаживал взад-вперед, до окна и обратно. Я преградил ему путь, чтобы обнять. Объятье перешло в борцовскую хватку. Мышонок попробовал высвободиться, но я держал крепко. Все произошло так, как я и представлял, предчувствовал, предвидел; отрывисто, толчками, короткими фразами я выдохнул: «Я все тебе расскажу. Все. Мой белокурый красавец, мой распутный зверь. Я просто хочу расшевелить тебя. Хочу, чтобы ты был жестоким. Я расскажу тебе, что ты сделаешь с Джованни. Проследуем же на наше ложе».
Улегшись в постель и, как в ознобе, прижав Мышонка к себе, я вообразил, какое дивное вышло бы из этого описание, если, например, сравнить ложе любви с кораблем: отчалив от пристани, с медленно наливающимися ветром парусами устремляется он навстречу бесконечной зыби необозримого океанского простора. Жизнь — это чудо.