— Ты, видно, здорово распалился. Так он что же, пришел в одиннадцать? Точка в точку явился?
— Знаешь, Мышонок, уму непостижимо, до чего я распалился и ожесточился. Тебя я тогда еще не знал, а то прихватил бы с собой в рейс. Спали бы вместе в той койке с серыми занавесками, со стенами в ржавых пятнах; лежали бы в постели обнявшись, и ждали; а около одиннадцати ты уселся бы на краешке койки, поджидая его, а я бы все так же, замерев, лежал у тебя за спиной, и шепотом переговаривался бы с тобой, и ласкал бы тебя — все то время, что ты сидел бы и ждал своего рулевого. Он был бы твой. Я отдал бы его тебе.
— Да, Волк. Как его звали?
— У него было очень дерзкое имя. Такое же дерзкое, как его шея и рот. Такое же дерзкое, как его штаны и дерзкая задница… Он… Вальтером его звали. Вальтер…
— Да, Волк. Вальтер! Вальтер… а дальше?
Я перестал покачивать Мышонка, выпустил его из объятий и принялся осторожно ласкать укромные уголки его тела.
— Вальтер… Задельман[19], — прошептал я. Мышонок тихонько застонал и на несколько мгновений прикрыл глаза.
— Так пришел он к тебе в каюту? Тогда, в одиннадцать, пришел он или нет?
— Да, наездник юношей. Да, Принц Мышонок. Через пару минут после того, как пробило одиннадцать, я услышал приближающиеся по коридору трусливые, вкрадчивые шаги. Мышонок, послушай же.
— Да?
— Ты слушаешь?
— Да, конечно.
— Ты будешь со мной, Мышонок? Я хочу сказать… ты не уйдешь…
— Нет, с чего бы?
— Послушай, а представь, что я состарился, превратился в жирный дряблый мешок, и вот сижу я как-нибудь вечером, по пояс голый, шкура вся в складках, а в них повсюду такие вроде безобидные, но премерзкие пятна экземы — розовые мокрые островки… Ну, Мышонок, слушай же… Позволишь ли ты мне и тогда смотреть на тебя, на то, как ты раздеваешься и стоишь передо мной обнаженный, являя мне свою великолепную задницу, и тискать мою заветную штучку во время беседы с тобой? Как тебе мое дыхание, ничего?
— В порядке, только говори чуть в сторонку.
— Ты меня правда любишь? Правда же?
— Да люблю, люблю.
— Ну когда же ты снова станешь попирать меня, простертого на земле — встанешь прямо мне на грудь?
— Да не решаюсь я. Вечно боюсь тебе ребра поломать.
— Да ты что, у меня ребра просто железные.
— Ты сидел и ждал его в каюте. И вот он входит. И что? Дальше!
— Да. Так вот, я услышал его шаги в узком железном коридоре. Он крался очень осторожно. Трусил. Наглый он был, но и трус порядочный. Трясся, как бы не заметили, что он в мою каюту входит. Вальтер, знаешь ли, трусливое такое имечко, заячье.
— Знаю, Волк.
— И вот я вижу, как медная дверная ручка медленно поворачивается вниз, и дверь тихо-тихо, почти беззвучно, мало-помалу открывается вовнутрь. Сперва я различил только его волосы, поблескивавшие в дверном проеме. Он смочил их водой и пригладил, представляешь?
— Ага….
— И вот он стоит в сумеречном свете каюты и поворачивается, чтобы осторожно прикрыть дверь. Какое-то мгновение он стоял ко мне спиной в точности так же, как тогда, в рубке. Свет, Мышонок, был очень слабый. Посреди потолка в каюте была такая квадратная коробка из белой пластмассы, и работала она в двух режимах. Свет от нее был голубоватый, очень тусклый. А повернешь выключатель вниз, то все равно лампочка горит, еле-еле светится сквозь пластмассу. У меня над койкой был еще один маленький круглый ночничок — «розеточка[20]» называется. С выключателем в изголовье койки. Но он был выключен. Я прекрасно видел Вальтера. В жидком свете единственной крошечной лампочки в большом плафоне на потолке я отлично видел его. Нежное сияние позволяло мне очень хорошо различать его шею и плечи. Нижняя половина спины была в тени. Потом опять была полоса света, обливавшая серебром его выступавший из тени зад. Словно это его юношеские холмики мерцали сквозь бархатные брюки. Он был все в той же одежде, все в тех же тесных брюках. Между его холмиков брюки тесно врезались в юношескую лощину. Совершенно блядские это были штаны, Мышонок, а сверху к тому же и подтяжки с защелками, чтобы портки еще теснее облегали, когда их поддернешь… он до упора подтянул лямки, так что штаны под ягодичками и в межножье натянулись до невозможности. Знаешь, что это за брюки такие были, Мышонок? Я углядел это в серебристом мерцании. Это были брюки для порки, милый мой Мышкин-мишкин.