Выбрать главу

— Природа — это такая красота, Мышонок. — Я все-таки заговорил. — Взять, к примеру, лес. Никто уже не заходит в лес — так, рассаживаются на опушке со складными стульями и столиками.

Мышонок задремывал. Полагаю, что я действительно любил его, но это его беспечное, своевольное, даже кокетливое покорство нуждам своего утомленного тела пробудили во мне раздражение, а оно, в свою очередь — новую волну желания, пусть еще пока неоформившегося — и мне пришлось положить руку на его выдохшуюся от игры и пения флейту.

— Ты всегда будешь моим белокурым, неверным, распутным укротителем мальчиков? Я серьезно.

— Слушай, отстань.

— Да, конечно.

Никогда, никогда, никогда я не угомонюсь. Что же понукало, что гнало меня по земле, нигде не суля успокоения? Неужто я богохульствовал — по легкомыслию либо из-за плебейской своей недооценки величия Господнего? Оставив мысль об умирающей бабочке, я вообразил себе некоего крошечного насекомоподобного монстра, который, свернувшись в листке кустарника, плавает в пене собственной слюны: мелюзга, должно быть, наболтала всяких поистине ужасных вещей.

Я вспомнил, как еще мальчишкой читал одну книгу — не слишком толстую, на тонкой, желтоватой бумаге в дешевом, с серым мраморным рисунком переплете; обрезанная вровень со страницами обложка была из голого соломенного картона, а текст на каждой странице был разбит на две колонки; называлась она не то «Корабль-призрак», не то «Летучий Голландец», а может, и то, и другое: я имею в виду, одно из названий было подзаголовком. Что же это была за книга из великого множества других на эту славную тему? Теперь уж мне и не вспомнить. И как звали капитана — не Ван дер Декенли[29]? Тот самый богохульник, что ходил к мысу Доброй Надежды и за свое кощунство был обречен на веки вечные — или, по меньшей мере, до Судного дня — скитаться вокруг этого Мыса… Если только… если только… в чем же там было дело?[30]

— Неужто он не мог как-нибудь вывернуться? — вдруг громко сказал я.

Мышонок, вздрогнув, очнулся от дремы:

— Откуда ты не можешь вывернуться? Что?

— Я подумал о прошлом. Я, Мышонок, тогда книжку одну читал. И мечтал о всяких морях и гаванях. Я тогда маленький был.

Я вновь приподнялся на одном локте и взглянул на затягивающие небо облака, на верхушку росшей на заднем дворе березы — и каждый листочек на ней трепетал, трепетал, и было их без счета.

— Мне дальше-то можно рассказывать? А ты помолчи. Тебе нужен отдых. Ты болен. Очень и очень болен.

— Что это, черт возьми, за фигня еще? — сон почти слетел с Мышонка.

— Да нет, ты здоров как бык, не о том речь. Но из чисто литературных соображений было бы лучше, если бы ты таял на глазах, чтобы здоровье твое было предметом великого беспокойства. Вот когда-нибудь извлекут из-под песка мои письма — когда-нибудь, как ты знаешь, весь мир превратится в пустыню — и посадят какого-нибудь типа, которому всяческие бестолковые фонды за эту работу платят бешеные деньги — склеивать их по кусочку, то обнаружится, что в них без конца повторяется одно и то же: «Мы вновь держим путь на юг, за перелетными птицами, туда, где светит солнце, туда, где тепло — так надо для Мышонкиной грудки». Мои письма всегда исполнены неусыпной тревоги о тебе. А еще нам нужно заботиться о том, чтобы современники постоянно получали письма с сообщениями вроде: «Мышонку — о радость! о счастье! — немного лучше. Гнусный кашель мучит его гораздо меньше». И кучу фотографий нашлепаем, на которых сидишь ты, такой хрупкий, трогательный, твое прелестное тельце ниже пояса укутано клетчатым пледом — ты полулежишь в плетеном кресле, со смутной улыбкой на губах: утомленный, на пороге смерти и все-таки жаждущий чудес, перспективы, наслаждений и захватывающего вихря жизни — ведь ты еще так молод… Вспомни, к примеру, Вирджинию — По женился на ней, когда ей едва исполнилось тринадцать[31], — она качалась на качелях в тенистом саду, и ее, резвящуюся беспечно, уже подкарауливала смерть… Да, тебе пристало бы чахнуть, но так, чтобы при этом оставаться здоровым, вот что я имею в виду.

— О господи, уймешься ты наконец!

— Нет-нет, ты здоров, но вообще-то не так чтобы. Я имею в виду, ты был бы здоров, но с виду такой болезненный, хотя не настолько, чтобы пропитаться запахом хвори и пилюль — вот этого не надо. И был бы ты нежный, бледный, с дивной кожей, как у девы, которую мать усадила пахтать масло, и она носа на улицу не кажет. В тебе есть что-то чарующее, что-то от юной женщины, еще девушки… провалиться мне, если вру.

вернуться

29

По другим версиям капитана звали ван Страатен, либо ван Димен, либо Бернард Фогг.

вернуться

30

По преданию, капитана могла спасти только любовь верующей женщины, на встречу с которой в море, разумеется, рассчитывать было невозможно.

вернуться

31

Эдгар Алан По (1809–1849) женился на своей кузине Вирджинии (1822–1847), которой в ту пору еще не исполнилось тринадцати, отстававшей в умственном развитии и до конца жизни сохранявшей детские повадки. Хрупкая и болезненная Вирджиния умерла в возрасте 25-ти лет.