В этой способности Тибора Дери к обновлению восторжествовала не просто воля к жизни, но воля к творческой, к разумной жизни, а также нравственная победа участника общих усилий по созданию новой Венгрии. Эту человеческую, писательскую победу он мог одержать лишь благодаря тому, что, следуя логике своего собственного жизненного пути, поборов внутренние и внешние трудности, сознательно встал на путь солидарности, союза, принципиального единства с историческими, основополагающими принципами нашего народного государственного строя.
Тибор Дери — писатель глубоко современный, один из самых известных и читаемых в мире наших прозаиков. Секрет современности и широкого успеха Дери не в том, что он разрыхлил традиционную структуру романа, рядом с полномерно обрисованными характерами набросал небрежные эскизы образов, в то убыстряющееся, то совсем затухающее сюжетное движение вмешал пространные размышления философского и социального характера, свою тягу к «чудакам» и чудачествам сопряг с объективной достоверностью, взволнованное восхищение — с иронией. Все это он досоздал, если угодно, приладил к главному, все решавшему шагу, когда он вырвался из пресловутой венгерской резервации, угадав, увидев за противоречием «господин-слуга» иное, исторически неизбежное и непримиримое противоречие «буржуа — пролетарий». Именно благодаря этому Дери и подключился к общим проблемам мировой современности — это было действительно современное решение: показать все устарелое через внешние и внутренние битвы нарождающегося рабочего движения; понять их, поставить себя на службу им, выразить их с наибольшею силой.
Думаю, в этом — или в чем-то подобном — и заключается разгадка значения одного из самых выдающихся его эпических полотен — романа «Неоконченная фраза».
На протяжении минувших десятилетий нас связывали с Дери то суровые и тяжкие споры, то дружеские, товарищеские рабочие контакты. Беседовать Дери любил. Когда соберутся двое-трое, ну пятеро-шестеро у него дома, в Фюреде. Свою «литературную жизнь», которую кое-кто представляет себе в виде некоей агоры, набитой шумной толпой, он вел в узком — часто меняющемся по составу — кругу, то есть в обстановке, когда еще возможен углубленный обмен мыслями, когда у собеседников и в самом деле имеется интерес и терпение выслушивать более или менее сложные умозаключения друг друга. Если случалось иногда, что я приглашал его на несколько более многолюдные собрания, он недовольно ворчал: «Сорок тысяч писателей на Ракошском поле!»[1] Но, бывало, в кои-то веки все-таки приходил. Однако мне никогда не удавалось подвигнуть его на разговор о том, как бы расположил он по значимости свои произведения или хотя бы детальнее рассказал о них. Возможно, я не умел найти нужный подход к нему.
Теперь уже вместо диалога возможен лишь монолог. Эскиз собственных моих раздумий.
Сколько бы я ни встречался с ним, всякий раз при виде его хрупкой фигуры, мягкого лица, задумчивых глаз я задавался вопросом: где и почему пребывает в этом слабом, хилом теле его пресловутое — иной раз просто заклятое какое-то — упорство? Ибо он был упорен. И более всего, пожалуй, тогда, когда писал — безо всякой надежды напечатать, выпустить в свет, услышать отклик, но в сознании своей правды и своего таланта, — писал долгих четыре года, влача самое жалкое существование, свою «Неоконченную фразу». А ведь мог бы как-то и приблизиться к хортистскому курсу (были такие). Мог бы сделать для этого хоть какой-нибудь жест.
1
Шутливый намек на историческое собрание — своего рода вече — представителей венгерских сословий на Ракошском поле (теперь — район Будапешта) в бурные дни революции 1848 года. —