Выбрать главу

песню, которую певали молодыми дедушка с бабушкой на пару. Отец и Кирик спели ее, тоже разделив голоса. Отец пел первым, а Кирик вторым. Конечно, это было не то, что выходило у Четверых Братьев, но все же это было прекрасно — настоящий праздник. Правда, до «Клена» дело не дошло. Отец постукал ногтем в опустевшую бутылку и сказал, что «если б было чего еще, то…». Но мама его не поддержала. Она сказала, и слава богу, что «чего еще» больше нету. А Кирик глядел на них обоих ласково и немного как бы грустно. Меня весь вечер не покидало чувство, что маленько он все-таки скучает. Что душою он и рад, но будто бы не весь, не всею душою. На другой день он уехал.

Кажется, Кирик поехал к дяде Лене на озеро Увильды.

Если б не школа, я тоже, поди, поехал бы с ним.

Утром, когда я проснулся, раскладушка, на которой спал Кирик, стояла сложенной и прислоненной к письменному столу. Тут же, на столе, лежала записка: «Женя! До свидания. Увидимся когда-нибудь, но если и нет, все равно я очень рад…» А внизу, сбоку от раскладушки, стояли рядком, раздвинув острые носы, черные бархатные туфли, в которых мог бы гулять по Фонтанке Пушкин.

Это Кирик, уезжая, сделал подарок — самый крупный из подаренных мне за жизнь.

Мне было шестнадцать лет, и меня мучили соблазны. Нет, нет, я бы не украл и не убил старуху, как Раскольников. Мне не хотелось этого, и не было в этом нужды. Но я — допустим — мог бы обмануть девушку. Нет, конкретно я не собирался пока никого обманывать (девушки не было), но вопрос ТАК ЛИ УЖ НЕОБХОДИМО БЫТЬ ЧЕЛОВЕКУ БЛАГОРОДНЫМ подвергался во мне в ту пору первой ревизии. Я мог бы обмануть свою девушку не теперь, а через год, два, три или четыре в зависимости от того, что бы я решил. Я мог бы даже не обмануть, а лишь ЗАХОТЕТЬ или РАЗРЕШИТЬ СЕБЕ ЗАХОТЕТЬ такого обмана. Или, обманув уже, убедить себя в том, что виноват не я, а жизнь, жизнь (это-де жизнь так устроена), или что бедная девушка сама желала обмануться. К тому же ни воровать, повторяю, ни убивать мне не хотелось, а стало быть, сделав пакость, я смог бы подкрепить чувство собственной, пускай пошатнувшейся, честности, и с этой всегда безусловной стороны. Хотя, мол, у меня и есть недостатки (а у кого нет?), однако я не ворую и пока что никого не убил.

Словом, я смог бы сделать так, чтобы сознание и совесть работали во мне на мое удовольствие.

И… и надо ли было иначе?

Те из меня окружающих, кто смотрел на вопрос не с одной юридической точки, решали его голым ощущением. Противно тебе что-то делать, с души воротит — не делай! Верный способ, о чем тут говорить. Однако ж не безупречный. По блату доставать противно, а куда денешься? Некуда! И какой же выход? Простой: тебя воротит, а ты держись. Делай, что надо. А если подпустить еще нечто этакое, обезоруживающее, мол, не для себя же, исключительно только для малых детушек, то и вовсе терпимо получится. И прочее. Короче, по размышлении становилось очевидно: если надо, если очень хочется — отвращение преодолевается.

Выходило, что чувство не надежно.

Нужно ЗНАТЬ.

И позднее-то я узнал. Обыкновенное, как трава у крыльца дедушкиного дома. БОЛЬШЕ ВСЕГО ХРАНИМОГО ХРАНИ СЕРДЦЕ СВОЕ, ИБО ИЗ НЕГО ИСТОЧНИКИ ЖИЗНИ. И никто никого, кроме тебя самого, никогда не обманет и не обхитрит. Потому что из него, из собственного твоего сердца, а не из пресловутых сосцов и корытец с одуряюще вкусными их запахами берется и начинается жизнь; и честные родители нужнее-таки детушкам, чем любая добытая ими копченая колбаса.

Но это все потом, потом.

А мне нужно было ТОГДА. Мне очень хотелось это знать. Дозарезу. Пусть не названным пока, но учуять, услышать хоть отголоском, отголосочком, и поверить, поверить.

Бабушки во дворе, не желая вникать в тонкую красоту моей обновы, окрестили туфли Кирика домашними тапками. «Вишь чё, домашни, што ли, тапки таки?..» Я слышал за спиною их не стесняющиеся, не жалеющие меня голоса, и мне было обидно. Но что же было делать? Мы жили далековато от мест, где ковалась тогдашняя мода. Бабушек можно было понять. В школу я тоже ходил в другой обуви. Школьная одежда туфлям Кирика была явно не под стать. Зато вечерами, отправляясь в одиночку по улицам, я надевал туфли Кирика и шел, и бродил в них, ступая бархатными носами на опавшие листья и краешки луж. Я размышлял о том и об этом и втайне думал, что я ношу туфли Кирика в его честь. Лишь через год, когда в левой подошве протерлась дыра, а правая вовсе оторвалась от бархатного верха, я эти туфли выбросил и начал носить на прогулки что-то другое, теперь уж и не упомню что.