Выбрать главу

— У-тю-тю-тю!

Становилось интересно. Рано или поздно, а все равно перестанешь притворяться, думал Зубов. Знал он этих мордастеньких, с детства пузатых маменькиных сыночков. Никого они не любят, кроме себя, эти вежливые ребята.

— А-а-ав-ва-а-ау! — завопила женщина. Пальцы ее сжимали ладонь студента.

Тот привстал и, не отнимая руки́, грубо потряс другой укрытого до макушки старика. «Добре, сынку!» — одобрил его мысленно Зубов. Без булды.

— А? Что? Чиво? — заперебегали с одного на другое красненькие испуганные глазки.

— Одевайтесь быстро, и за проводницей! — отчетливо скомандовал студент. — Роды у нее.

— Ой-ей, вот тех-тех. Дела-а! — старикан, суетясь, но довольно сноровисто оделся, прикрыл постель и, вскользь глянув на женщину, исчез.

Стуком двери, хлопнувшей за ним, будто что-то закончилось для Зубова. Он откинулся на подушку, сцепил под затылком руки и прикрыл глаза. Лежал, качался, а потом по привычке, появившейся в колонии, начал вспоминать. Лица, руки, голоса… Лучший способ улизнуть от происходящего. Был, к примеру, монтаж. Это называлось «монтаж». Их, самых голосистых и грамотных, выстраивали на сцене по случаю какого-нибудь юбилея, и они, якобы от своего имени, читали стихи. Взрослые в зале слушали и умилялись. «Здесь всё, всё, всё, от верстака до ящика с гвоздями, — читал маленький Зубов, боясь поднимать глаза в зал, — всё нашим создано трудом, своими сделано руками!» А следом сзади звенело уже: «Мы на лыжах, на коньках мастера кататься. В разных студиях, кружках любим заниматься!» «Мы изучим всю округу, все тропинки обойдем, или камень, или уголь обязательно найдем…» Потом Зубов шел домой и во дворе двухэтажного соседского дома видел ту собаку, большую немецкую овчарку, с черной спиной и желтыми подпалинами. Хозяева привязывали ее к березе и забывали, наверное, покормить. И собака ела свой кал. Ела медленно, равнодушно, не реагируя на проходившего Зубова, и кал этот с каждым днем становился все светлей. Собака эта потом куда-то исчезла, и Зубов решил, что она сошла с ума.

— А говорила, рожать через два месяца! — послышался голос проводницы. — Ну вот зачем обманывать-то?

Зубов усмехнулся.

— Тихо-тихо-тихо, — остановил проводницу студент. — Не нужно шуметь.

— Да кто шумит? Кто шумит? Сами же! Так бы и говорила сразу, так и так. Врать-то зачем?

— А вы б ее сразу-то посадили? Сомневаюсь что-то.

Лица студента Зубову было не видать, но голос его сейчас ему нравился.

— До станции два часа. Скоро она? Не успеем? — спрашивала проводница.

— Нет! Воды отошли.

Зубов насторожился. Ох, показалось, не надо б ему всего этого! Ни к чему бы.

Некоторое время было тихо. Свет до сих пор не включался, и в сизом полумраке слышался один стук колес.

— Сделаем так, — заговорил студент. — Дайте объявление по радио. Вдруг в поезде врач?! Я-то… это… не совсем еще.

И тихо. Хлопнула дверь, и тихо.

Зубов почувствовал: подбирается.

Отвернулся к стене и плотно-плотно прижал коленки к животу.

Рука легла на его плечо, и, не оборачиваясь, он догадывается: это студент.

— Простите, вы не могли бы выйти в коридор?

Ты не мог бы выйти в коридор, Зубов? Нет? Нет! Он не мог бы.

— Нет! — сказал он с каким-то даже наслажденьем, и рука ушла с плеча. Где-то он вычитал, якобы пауки сжирают за год мух на вес, равный весу человечества. Интересно, думал Зубов, а вот интересно, сколько же вытянет человечество, если его взвесить?

Он достал сигаретку и, чакнув самодельной зековской зажигалкой, закурил. Приоткрыл окошко, если уж что, и нюхал, покуривая, свежий ветерок.

Женщина внизу что-то молвила, он сразу не разобрал, что к нему. Но она обращалась к нему.

— Уйдите, уйдите, пожалуйста… — так она сказала.

Эх, спел бы я песенку, да голосу нет. Склевал бы я зернышко, да волюшки нет.

В туалете холодно и нечисто, но от лампочки зато светло.

Зубов повесил пиджак, вытащил шприц, ампулки и сел на крышку унитаза, предварительно придавив ее коленом. Через краешек обломил платком носики и набрал. Руки с непривычки тряслись, и с пол-ампулы он пролил. Потом, закатав рукав рубахи, долго искал, где вколоться. Вся ямка была в белых точечных шрамиках — настоящая чернильница. Наконец, попал.

Поршень шел неохотно, вена испорченная тоже, ну да у него получилось. Иглу и оставшиеся ампулы завернул, убрал и, раскатав рукав рубахи, откинулся к стеночке, — три года и еще сто дней ждал он этого мига! Нежно-ласковая, жемчужная волна обдала его изнутри, ушла, сделалось зябко, тревожно, но тут же все опять вернулось, прихлынуло и, вслушиваясь, вчувствоваясь в себя, Зубов прикрыл затяжелевшие веки.