И умерла она, он у постели находился. Рядом. Заснул и не заметил. Утром ранешенько сестра-учительница в дверь звонит, а он гляделки-то приоткрыл, ну и понял — всё.
Лето дозревало. И будто б оно задымилось уж маленько, будто обкуривалось с боков прощальным чистым этим дымком. Ночью выстывало, на заре туман выпадал.
Саня почистил подпол, перекопал кое-что, пожег, навозцу туда-сюда в огороде разбросал для удобренья. Работа плохо шла у него, внатуг. Из домашности, помимо собаки, никого на всем подворье в настоящий момент не числилось. Ни те кур, ни утей, ни хрюшки, ни тем паче коровы. Любкиным усердием. Собаку звали Жук. Светленькая, желтоглазая, уши-петельки ровно у летучей мыши. Светка с того конца деревни приволокла прошлый год. Насмелилась. Ревела, чай, прощаясь на чужбину-то свою.
Мать-покойницу во сне видел. Мать шарилась, клонилась над ним, в руке свеча. Светлый столбик в воске от пламени. И будто б: «Чё это ты, Саня? — удивлялась сильно, — ты чё ж эдак, сынок?», а потом: «Не попустися, не попустися…» — и голову-то ищет-ищет по подушке его. Погладить, значит.
За грибами ходил. По околкам, с мешочком полиэтиленовым после работы. И белые были, подберезовики и сухие хорошие грузди.
А то Витька зашел попроведать. С пивом.
— Ты все одно как дитё прям, Саня, ага! — взялся сызнова учить. — Адвокату-то дать надо было!
— Дак я заплатил… Касса там у них.
— Касса! Дура! Окромя кассы-то — что? Самому-то мужику надо али нет? Из кассы процент отчисляют, а ему-то, ему-то! Не микитишь, что ли, дурья башка?
— Ну ты с дуром-то потише. Ты эвон умный у нас подрос.
— Да уж не дурее, — не обиделся Витька. — Из-за бабы страдать не собираюсь.
И пиво разливал. Пена лопалась, шелестела.
Саня выпил и с непривычки ослабел.
— Они, девки-то, поздние у нас обе, — делился с Витькой. — Все опасались, витаминов мало на Севере. Добоялись! Родила б сразу, так, может…
Витька догадался: «Может, не успела спортиться».
— Ну да, — добавил для поддержки. — Бабий ум — бабье коромысло: и криво, и зарубисто, и на оба конца.
— Там был один, — выкладывал душу Саня. — Та́к на вид, ничё вроде. Заслонку вовремя не сменил, начальник приходит: кто? Молчит. Он ко мне. Ты, значит, не поменял? Говорю: ну я. Кому еще, если двое нас всего. Думал, тот-то обидится, что я на себя взял, а он ничё. Обрадовался, похоже.
— Эт так! — усмехался Витька. — А ты-то как ожидал?
— Иль еще взять. Ты его, допустим, жалеешь, а он тебя же с того боку и ударил. Это как?
— Да ладно ты, Саня, — успокаивал Витька. — Давай я за белой сбегаю. А? Не возражаешь?
Саня колебался. И выпить хотелось, душеньку поотвести, и поговорить. Но и чуял: нельзя, не надо бы, нехорошо по сложившимся обстоятельствам. И он, Саня, помотал большою своей головой: нет-нет, Витя, не надо, нет!
Витька потух, загрустил, однако домой в одночас не ушел: еще побыл. Не из-за выпивона же, дескать, явился он сюда.
— А вот, к примеру, баба, — спустя время спросил у Сани. — Красивая, ага… А ты узырился на нее, и интересно: а что у ней, к примеру, в кишках?! Бывало у тебя? Или взять камень да в окно-то чьё и зафитилить? А? Нет?
Саня засмеялся.
Витьке понравилось, что он засмеялся, и он прибавил, будто подводя завершающую черту:
— Ладно. Не тужи, мужик, по бабе — бог девку даст!
Ночью Саня ходил в туалет и слушал, как стучит по листам и подсолнухам дождик… Возвращаясь, он толкнул плечом подсолнух у дорожки, и тот, как живой человек, отодвинул ему с дороги тяжелую повисшую голову.
Утром было хорошо, свежо. На пожелтевших листиках смородины, на нежно-лохматеньких кронах укропа посверкивали водяные бисеринки.
Пора было копать картошку.
Володя с большими, оказалось, хлопотами и стояньем в очередях Катю свою схоронил.
После похорон вышел на работу. Обвыкал помаленьку.
Иной раз в слесарке никого, он в бильярд сам с собою. Учился.
По воскресеньям ездил на кладбище. Брал бутылку красного и поминал Катю в одиночку. Оградку ставить не разрешили по новому закону, можно, конечно, было и где-то кому-то сунуть, вырешить оградку, но он не захотел, все едино, подумал, ладно, ладно, какая разница. Сколотил скамеечку и сидел-посиживал, глядел на могилу да на сто́роны. Это странно, но у него и с сестрою после Катиной смерти отношения попрохладнели. Боялась, может: раз теперь одиночник он, к ее семейству начнет лепиться, а у них, дескать, своих забот полон рот, без него. Так что тпру, мол, постой, распрягай коня. Но он, Володя, хоть и догадался, а на сестру родную не шибко… того. Обиделся. Один дак один! Ему уж казалось, Катя была женщина необыкновенная, второй такой не сыскать, что бабам, коих он лично видел и самолично близко знавал, до нее, до Кати, как до… до той вон синей звезды! Ему казалось, что и сам он тоже Катю всерьез любил и что жили они душа в душу.