Выбрать главу

Но главное и неизбежное все-таки произошло: в незыблемой системе координат точка нашего отсчета незаметно перемещается мимо божественного перекрестия Истины, Добра и Красоты. Эта точка, блуждающая в снежном пространстве России с начала столетия, как бы предполагает иной угол зрения, иной, выражаясь языком Хлебникова, угол сердца. Потому стремительно меняющиеся картины и чудятся некими дикими обломками бытия, и лишь краешек глаза с тревогой следит за казалось бы исчезающей в дымке прекрасной константой.

«Все — сказано! — смешалось», — цитирует яснополянского мудреца лирический герой поэмы Константина Крикунова «Ты», опубликованной там же — в литературном альманахе «Молодой Петербург», изданном в 1998 году. Но это теперь другой дом, за окном которого запросто меняют погоду и войны, куда не светит солнце и не ступает тьма: «все только мелькает быстро-быстро». Оттого и поэма — своеобразный дневник запечатленных мыслей, образов, фраз, прихотливо возникающих и пересекающихся. Это куда ближе и роднее джойсовского потока сознания, ибо есть «миг узнавания», есть общая с читателем атмосфера. Вот печальное газетное сообщение: «Застрелился полковник в отставке. Оставил записку: „Я воевал не за эту Родину“». Вот отдаленная перекличка с гоголевской одой птице-тройке: «Страна моя, крыши твои белоснежны, и вихри стоят над ней! Как страшна, как радостна эта охота, эта жизнь! Спасибо за кружение головы.» Герой Константина Крикунова — человек неясной свободы, вслед за Сартром восклицающий: «Я выбираю свободу выбирать!» — словно заворожен русской метелью и скольжением в неизвестность. И, как заклятие, звучат его слова: «Мы возвращаемся: Буэндия в деревеньку Мачадо, дороги в Рим и слезы в Москву».

«И возвращается ветер на круги свои», и все возвращается, как отзвук былого, как смутное воспоминание, и все называется уже иначе: человек, дом, улица, город, страна, пространство, время. По мысли о. Павла Флоренского, божественно имя, данное изначально, а суетное переименование есть соблазн, идущий от противоположного.

«Кто его так окрестил? Сходства-то — волосы да пиджак только», — вопрошает Юрий Митрофанов о притязательном прозвище своего героя — пане Ленноне. Да и прочие персонажи его сибирской «Повести о диком луке» носят чужие имена: Бибиси, Старка, Зибберхауз. Даже голубоглазая русалка, вынырнувшая из весенней речки Черторовка, гордо нарекает себя Терезой и глаголет по-голландски. Одна лишь грустная Норвежская дева, «бригадирова жена», по-настоящему оправдывает свое чужое имя. «Но доводилось увидеть ее невзначай иною. Под вечер, как правило. Стоит себе у забора и в степь глядит. Отрешенно, подолгу. Сама — далеко где-то, судя по взгляду — полное отключение. И степь ей не степь тогда, а Норвежское море. И она — у прибоя».

Оправдание имени происходит тогда, когда сопрягается в человеке его внешнее и внутреннее, сокровенное, когда между здешним и потусторонним истаивает черта. У доморощенных «битлов» из захолустной Дикой станицы нет этого чудесного сопряжения, потому их клички кажутся зыбкими, преходящими, и бессловесна, а значит бездушна для них заморская песня, Бог знает зачем занесенная в далекую азиатскую степь. Но забудутся иностранные прозвища, растворится в синеве «американская мечта», заржавеют в сараях мотоциклы станичных «ковбоев», и потечет жизнь, русская жизнь, по ухабам и колдобинам «фигпроезжих» дорог, с коптящей керосиновой лампой в олабужской избе, под свист ледяного ветра. И только, подобно каменной бабе, останется стоять у околицы Норвежская дева, с нездешней грустью глядящая на волны золотого ковыля.

Несказанная, невыразимая тоска о запредельной любви возникает в силу несбыточности ее реального, земного осуществления. Какие невзгоды и ненастья претерпевает любящая душа, чтобы добиться малой награды? «Я готова провести остаток жизни, стоя перед ним на коленях», — это трогательное признание жены Достоевского осеняет весь смысл бытия для Янки, героини рассказа Анны Варенберг «Мужчина моей мечты». И вот она, «стриженая девчонка, свихнувшаяся от любви уличная торговка в линялых джинсах из сэконд-хэнда», превозмогает боль и отвращение, пытаясь спасти и сохранить любимого, возвысить его и слиться с ним, повторив, может быть, прекрасный порыв Суламифи: «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь». И Макс, предмет ее обожания, а на деле — неудачливый рекламныей агент, тайный наркоман и бисексуал, сочиняющий пошлые боевики и «ужастики» на голливудский лад, через любовь и покаяние воистину воскресает из праха. Очищаясь, он пишет теперь беспрерывно, сутками напролет: «Огромный нарыв, каким была его душа, этот гнойник вскрылся наконец во всем своем омерзительном безобразии, и гной вместе с кровью тек на листы вместо чернил». Ибо любовь есть живое, а не мертвое начало, и только в Боге, сообразуясь и соразмеряясь с Ним, возможно подлинное творчество.