Маленькая и пухлая, она сидела на стуле у двери в раздевалку и не выдавала пальто без того, чтобы не разузнать, что случилось. Тетя Поля не просто слушала ответы, поддакивая и уточняя, а вслушивалась в них, ловя что-то более важное, чем слова, и часто, перебив неопытного лгуна, ворчливо отправляла его обратно. Тетя Поля расспрашивала даже тех, кто являлся с бумажкой от учителя, точно раздевалка была секретным архивом.
Я не был опытным в этих делах, но желание исчезнуть, испариться из школы так вдохновило меня, что я, глазом не моргнув, выпалил:
— Отца.
— Мм, значит, отец у вас голова, — сказала тетя Поля и без дальнейших вопросов пропустила меня, рассуждая сама с собой: — Это хорошо, что отец, — рука крепше. И выдрать и приласкать — все крепше. И надежнее. А то все матерей теребят. А на что, мать-то, кроме как пилить. Уж по себе знаю. Вон какие, а все пилю… Плюнул, поди, в кого? — спросила она, когда я вынырнул из-под перекладины, застегивая плащ.
— Нет.
— Бесстыдник. Отцам делать нечего, только с вами нянчиться! Резинкой стрелял?
— И это нет, тетя Поля.
— Бесстыдник!.. Что же ты вытворил?
Мне вдруг захотелось признаться, что ничегошеньки я не вытворил, что это со мной вытворили, но, увидев тети Полину серьезно озабоченную физиономию, коротко сказал:
— Обозвал учительницу.
Всплеснув руками, тетя Поля охнула:
— Сбесился ты, что ли!.. Да кто же это учителей обзывает, головушка твоя забубенная! Ведь учитель для вас — все, непутевые вы черти!.. Врешь, поди?
— Обозвал.
— Бесстыдник!.. И как же ты ее? — шепотом спросила она, покосившись на лестницу.
— Да-а!..
— Что делается! Что делается!..
— Гудбайте, тетя Поля!
— Веди, веди отца! Хорош, видать, гусачок! Веди, бесстыдник! Фамилия-то как?
— Эпов.
— Чей?
Но я, мимоходом глянув в большое вестибюльное зеркало на свою долговязую нескладную фигуру в берете, уже выскочил на крыльцо. Хлопок двери отрезал меня сразу и от тети Полиных ворчаний, и от сонливой духоты, и от всех-всех невзгод школьной жизни.
А на дворе что делалось!
За низким крылечным козырьком ходуном ходила густая снежная мишура. Она шаталась, скручивалась, дергалась, то с шуршанием захлестывая ступеньки, то сползая с них. Откуда это? Ведь шел уже май. В тени палисадников, домов и под пластами мусора дотаивали последние островки сугробов, уже превращенные в лед. Уже над холодной весенней стряпней дулись почки. И вот тебе — расхулиганилась природа!
У крыльца, полузаштрихованный метелью, звонко постреливал мотоцикл. За рулем, подгазовывая, сидел Толик-Ява, из девятого «б», в красном шлеме и в очках — ждал кого-то. Странно — идут занятия, друзья в классе, а он раскатывает, да еще возле школы. Получил права — так гоняй на пустыре, если радость распирает, а хамить-то зачем?.. Хотя и я не лучше!
Я нырнул в снеговорот и захлебнулся. Хорошо! Очень кстати эта заваруха для нейтрализации моего кислого настроения, а что оно кислое — коню понятно, как говорит Шулин.
Уходил я из школы невидимым.
«Все! — зло думал я, спотыкаясь о желваки застывшей грязи и дробя каблуками лед пустых луж. — Решено! Сегодня объяснюсь с родичами! Хватит морочить людям головы!»
Еще в конце седьмого класса на меня стала накатываться какая-то необъяснимая тоска. Нет-нет да и накатится, прямо на уроке. Уплывают куда-то учебники, лица друзей, доска, растворяются и замирают звуки — я вроде слепну и глохну. Летом мы с отцом и с дядей Ко-хоккеистом пересекли на машине нашу Западную Сибирь и объездили все русские старинные города: Владимир, Суздаль, Переславль — Залесский, Ростов Великий — волшебные места, потом я поработал на детской технической станции и развеялся, забыл свои тревоги. Но едва начались занятия в школе, опять затосковал, представив, что, не проболей я во втором классе целых полгода, я бы учился уже в девятом, почти в десятом, последнем! Дальше — больше. К Новому году понахватал троек и даже двоек столько, сколько не наскрести за все те семь лет. «Ты что, Эп, спятил?» — удивлялся свежеиспеченный комсорг Васька Забровский. «В чем дело, Аскольд?» — хмуро спрашивали дома. «Опомнись, Эпов!» — в панике восклицали учителя. На новогодние каникулы Шулин пригласил меня в свою деревню. Я поехал. Я любил деревню. Мои бабушка и дедушка, по отцу, жили в селе, и я класса до пятого ежелетне гостил у них, но потом как-то охладел, а тут обрадовался. Шулинская деревушка Черемшанка мне понравилась. Она стояла в лесу, и мы с Авгой стреляли зайцев прямо за огородами, а за рябчиками и глухарями бегали на лыжах к Лебяжьему болоту. Неделя промелькнула одним днем, и возвращался я в город с холодным предчувствием близкой беды. И точно — на меня сразу же навалилась русская хандра. Но тут я вдруг понял, в чем дело — оказывается, мне надоела школа. Надоело играть маленького, надоела суета, классные собрания с болтовней в три короба и пшиком дел, надоела дорога в школу, даже Август Шулин, ставший за каникулы моим первым другом, опостылевал мне в школьных стенах. Понял я это — и мигом блеснула идея: бежать, дотягивать восьмой класс и бежать без оглядки. Куда — я не знал, но идея эта так подхлестнула меня, что я, ко всеобщему удовольствию, выправил за полмесяца все отметки и на рысях понесся к финишу, лишь по-английскому продолжал болтаться между двойкой и тройкой.