Выбрать главу

— Тамми, — ответил дрожащий голос.

Я спустилась, открыла дверь, и этот шестнадцатилетний парень ввалился, спотыкаясь, мертвецки пьяный. К счастью, Перси Уизерспун был поблизости, а не в индейском лагере. Я разбудила его, и мы вместе отвели Таммаса в комнату для гостей, — единственное более или менее изолированное место в нашем здании. Затем я позвонила доктору, у которого и без того, боюсь, был тяжелый день. Он пришел, и мы провели ужасную ночь. Потом выяснилось, что мальчик взял с собой на дорогу бутылку какого-то лекарства, состоящего наполовину из спирта, наполовину из какого-то яда, и в пути подкреплялся им.

Он был в таком состоянии, что мне положительно не верилось, что удастся его спасти, и, сознаюсь, я надеялась, что не удастся. Если бы я была врачом, я давала бы таким пациентам тихо уснуть для блага общества; но надо бы тебе видеть, что проделывал доктор! Его колоссальный жизнеспасательный инстинкт целиком пробудился, и он боролся со всей энергией, ему присущей.

Я сварила черный кофе и помогала по мере сил, но подробности были настолько неприятны, что я предоставила мужчинам справляться с ними, а сама ушла к себе в комнату, но не легла, а уселась в кресло, на случай, если моя помощь опять понадобится. Около четырех часов утра доктор зашел ко мне, чтобы сообщить, что мальчик уснул, а Перси перенес свою постель в его комнату. Бедный доктор выглядел ужасно измученным, и лицо у него было совсем пепельного цвета. Когда я взглянула на него, я подумала о том, как много он делает для других и ничего — для себя; подумала о его мрачном доме, о его одиночестве, без проблеска радости, и об ужасной трагедии, нависшей над его жизнью. Вся злоба, которую я к нему питала, мигом улетучилась, и на меня нахлынула волна симпатии. Я протянула ему руку, он протянул свою, и вдруг, я не знаю, как, случилось что-то — ну, электрическое. В следующее мгновение мы были друг у друга в объятиях. Он разнял мои руки и посадил меня в кресло. «Боже мой, Салли, ведь я не железный!» — сказал он и ушел. Я заснула в кресле, и когда я проснулась, солнце светило мне в глаза, а Джейн стояла надо мною в безмолвном изумлении.

Сегодня утром в одиннадцать часов он вернулся, холодно посмотрел мне в глаза и сказал, что надо давать Таммасу каждые два часа горячего молока и следить за пятнами в горле у Мэгги Питер.

Итак, мы вернулись к нашим прежним отношениям, и я положительно не знаю, не приснилась ли мне та минута.

Но было бы весьма пикантно, правда, если бы мы с доктором сделали открытие, что влюбляемся друг в друга, когда у него вполне законная жена в сумасшедшем доме, а у меня — оскорбленный жених в Вашингтоне! Не разумней ли немедленно подать в отставку и убраться домой, где я могла бы несколько месяцев мирно вышивать на скатертях «С.Х.», как приличествует добродетельной молодой девице накануне свадьбы?

Повторяю еще раз, это письмо не для Джервиса. Разорви его на мелкие клочки и брось в Карибское море.

С.

3-е января.

Милый Гордон!

Вы имеете полное право сердиться. Я знаю, что, как автор любовных писем, я далеко не удовлетворительна. Стоит только взглянуть на изданную переписку Элизабет Баррет[51] и Роберта Браунинга, чтобы убедиться, что мой эпистолярный стиль оставляет желать лучшего. Но Вы ведь знаете — и уже давно, — что я не очень-то пылкая особа. Конечно, я могла бы дюжинами писать такие фразы, как: «Нет такой секунды, когда моя мысль не занята Вами». «Дорогой мой, я живу только тогда, когда Вы со мною». Но это не совсем правда. Не Вы заполняете все мои мысли, а 107 сирот. И право, мне живется здесь весьма недурно, независимо от того, со мною Вы или нет. Я не могу притворяться. Вам, наверное, было бы неприятно, если бы я выказала больше скорби, чем испытываю. Но я ужасно люблю видеть Вас — Вы это прекрасно знаете, — и очень огорчаюсь, когда Вы не можете приехать. Я вполне оцениваю все Ваши обаятельные качества, но, милый мой, я не умею быть сентиментальной на бумаге. Мне все представляется горничная в гостинице, читающая письма, которые Вы случайно оставили на Вашем письменном столе. Нечего Вам клясться, что Вы носите их на сердце, потому что я отлично знаю, что Вы их там не носите.

Простите меня за мое последнее письмо, если оно огорчило Вас. С тех пор как я поступила в этот приют, я очень чувствительна к пьянству; и Вы бы стали, если бы видели все то, что пришлось увидеть мне. Несколько моих детей — печальный плод родителей-алкоголиков, и они навсегда лишены тех возможностей, какие доступны для других. Нельзя жить в такой обстановке, как наша, и не мучиться ужасными мыслями.

Боюсь, что Вы правы, это чисто женская манера — прощать человека, делать из этого благородный жест, а потом всю жизнь напоминать ему. Но, Гордон, я положительно не знаю, что значит слово «простить». Оно не включает «забыть», ибо забвение — физиологический процесс, и не зависит от нашей воли. У всех нас есть набор воспоминаний, от которых мы были бы счастливы избавиться, но почему-то как раз эти воспоминания упорно не желают изглаживаться из памяти. Если «простить» означает «обещать, что не будешь говорить о чем-нибудь», то я, несомненно, справлюсь с этим. Но не всегда самое благоразумное — таить неприятное внутри. Оно растет и растет, и отравляет тебя, словно яд.

Господи, помилуй! Видит Бог, я и не собиралась говорить всего этого. Я стараюсь быть той веселой, беззаботной и немного пустоголовой Салли, которую Вы больше всего любите; но за этот последний год я столкнулась с реальностью и, боюсь, превратилась в особу, совершенно отличную от той девушки, которую Вы полюбили. Я уже не молодое, веселое существо, играющее с жизнью. Теперь я знаю ее насквозь и не могу всегда смеяться.

Я знаю, что опять написала отвратительное, унылое письмо — такое же скверное, как то, а, может быть и хуже — но если бы Вы знали, что мы только что пережили! Один шестнадцатилетний мальчик с невозможной наследственностью почти что отравился мерзкой смесью спирта и какого-то яда. Мы провозились с ним три дня, и только теперь уверились, что он поправится настолько, что сможет начать сызнова. «Мир-то хорош, да плохи те, кто в нем живет», говорят шотландцы.

Пожалуйста, простите за шотландизм, это нечаянно. Пожалуйста, простите за все.

Салли.

11 января.

Дорогая Джуди!

Надеюсь, две мои телеграммы не слишком напугали тебя. Я подождала бы, чтобы сообщить тебе первую весть письмом, со всеми подробностями, но боялась, что ты услышишь об этом каким-нибудь окольным путем. Это было ужасно, но обошлось без человеческих жертв и только с одним серьезным несчастным случаем. Просто содрогаешься при мысли, насколько могло быть хуже, когда больше сотни детей спит в этой пожарной западне, нашем здании. Новые спасательные лестницы оказались совершенно бесполезными. Ветер дул к ним, и пламя сразу окружило их. Мы спасли всех по центральной лестнице — но лучше начну сначала и расскажу тебе все по порядку.

В пятницу весь день шел дождь, к счастью для нас, и крыши промокли насквозь. К ночи подморозило, и дождь превратился в мокрый снег. В десять часов, когда я легла спать, с северо-запада дул сильнейший ветер, и все в здании стучало и дребезжало. Около двух часов я вдруг проснулась, почувствовав яркий свет в глазах. Я выскочила из кровати и бросилась к окну. Каретный сарай был охвачен морем пламени, и целый дождь искр перелетал через наш восточный флигель. Я побежала в ванную и высунулась в окно. Оттуда я увидела, что крыша детской пылает в нескольких местах.

Сердце у меня перестало биться. Я подумала о семнадцати младенцах под этой крышей, и спазмы сжали мне горло. Наконец я справилась с подгибающимися коленями и полетела в переднюю, схватив по дороге свой автомобильный плащ.

В то время как я барабанила в двери Бетси, мисс Мэтьюз, мисс Снейс и мистер Уизерспун, тоже разбуженные светом, мчались снизу через три ступеньки, на бегу напяливая какие-то пальто.

— Вытащите всех детей в столовую, маленьких в первую очередь, — сказала я, задыхаясь. — А я подниму тревогу.

вернуться

51

Элизабет Баррет (1806-1861) — английская поэтесса, жена Роберта Браунинга.