Выбрать главу

Наивно полагая, что ученые-гуманитарии еще сохраняют какое-то влияние в Германии, он обратился с письмами к коллегам К. Штеллингу и О. Хётчу. Однако оба они были к тому времени устранены из Берлинского университета и ничем не могли помочь{977}.

Мнение Н. Г. Думовой, что в глубокой старости Милюков стал несколько мягче и душевнее, подтверждается письмами и воспоминаниями. В письме тому же Осоргину Павел Николаевич с любовью писал о своих «вечных спутниках» — книгах: «Захочу — и сниму с полки какого-нибудь старого друга в дрянном переплете, а то и без оного, с текстом, испещренным читательскими примечаниями, приобретенного по таксе три франка за том… О серьезных книгах умоляю Париж; злодеи, не посылают!»{978}

Милюков стал жаловаться своим адресатам, что его трудоспособность резко упала, чего не позволял себе всего несколькими годами ранее: «Сажусь за стол с пером в руке. Хочу что-то написать. Проходит четверть часа, полчаса — я сижу всё так же и ничего не пишу»{979}.

Проникновенные, хотя, видимо, не вполне точные в деталях заметки о последних месяцах жизни Милюкова оставил Дон Аминадо, который жил сравнительно недалеко от последнего местопребывания Павла Николаевича. Сам он в это время находился на нелегальном положении, но имел мужество, рискуя жизнью, посещать Милюкова. Дон Аминадо вспоминал:

«И так случилось, что только под занавес, после того, как «Последних новостей» уже и след простыл, во время оккупации, в горах Савойи, в Aix-les-Bains привела судьба встретиться с Милюковым — в иных условиях, в иной обстановке, в номере «Международной гостиницы», где на убогом письменном столе, между склянок с лекарствами, разбросаны были мелко исписанные листки последней рукописи, которая называлась «Московский дневник — университетские годы»[18].

Милюков и болел, и умирал, как тургеневский Базаров, любимый его герой. Никогда не жаловался, ни о чем не просил, никого не затруднял, не тревожил.

— Не откажите в пустяке, согласитесь быть моим душеприказчиком… Печально было это слушать и неожиданно. Мне всегда казалось, что Милюков меня скорее терпел, как в некотором роде необходимое зло в газете, и вдруг такой необычайный, ничем как будто не оправданный переход к близости, доверию, почти совсем к дружескому, милому отношению. Отказаться было нельзя. Нотариус требовал душеприказчика на месте, остальные были в Париже и в Лондоне. Пришлось согласиться. Павел Николаевич был искренне доволен, благодарил и крепким базаровским рукопожатием подчеркнул свою трогательную признательность[19].

Встречались мы с ним часто почти в течение года с лишним, и закат его был высокий, ясный, олимпийский. Рассказывал он о многом, о пережитом, о прошлом, и в голосе его звучали ноты, исполненные чарующей мягкости. Открытие, познание человеческой души приходит всегда слишком поздно…

Из савойских разговоров особенно запомнился один. П. Н. сидел в кресле, укутав ноги пледом, и долго смотрел на карту Европы, висевшую напротив, на стене. Карта была утыкана разноцветными бумажными флажками, точно определявшими линию русского фронта.

— Глядите, наши наступают с двух сторон и продвигаются вперед почти безостановочно…

Глаза его светились каким-то особым, необычным блеском. Он сразу оживлялся и повторял с явным, подчеркнутым удовлетворением:

— Наш фронт… наша армия… наши войска…

В устах этого старого непримиримого ненавистника большевиков слово «наши» приобретало иной, возвышенный смысл. В самые тяжкие и, казалось, безнадежные моменты он ни на один миг не переставал верить в победу союзников, в победу русского оружия… А восьмидесятилетнего старика было по-настоящему жаль. Не так уж много Милюковых на белом свете. Много за его долгую жизнь копошилось вокруг него всякой человеческой скверности и мрази, завистливой и убогой посредственности, тупости, глупости и безответственного бахвальства, а наипаче всего пошлости»{980}.

Другие источники также свидетельствуют, что Милюков внимательно следил за ходом войны и особенно за развитием событий на советско-германском фронте. Тяжелые поражения Красной армии буквально давили его. Он вновь испытывал ненависть к советской власти. В письме Вакару говорилось: «Гигантский эксперимент кончился гигантской катастрофой»{981}. Однако Я. Б. Полонскому он эзоповым языком характеризовал советское отступление летом 1942 года как стратегический маневр: «Новый этап нашествия едва ли будет удачен, несмотря на все приготовления соседа и, во всяком случае, не сможет быть решающим, как он себе обещает». Милюков писал: «Книгу я свою (по истории российской внешней политики. — Г. Ч., Л. Д.) закончил скромными, но твердыми пожеланиями продолжения начатой эволюции в СССР в раз намеченном направлении, которое является теперь неизбежным — даже независимо от исхода конфликта»{982}. Перелом в ходе войны вызвал у него эйфорию. 26 сентября 1942 года, во время первой, оборонительной фазы грандиозного сражения под Сталинградом он писал Осоргину: «Это неверно, что история не делится на картины. Сейчас одна такая картина перед нами: «Сталинград». Вот и размышляйте, что будет в случае того или иного исхода. Во всяком случае, тут поворот, и «картина» будет другая»{983}.

Нельзя сказать, что в старости Милюков стал сочувственно относиться к коммунистическим идеям — он был враждебен им до конца своих дней. Однако войну СССР против Германии он действительно воспринимал как Отечественную, а отсюда шла та же логическая ниточка, которая в свое время привела его и к оправданию сталинского Большого террора, и к признанию целесообразным советско-германского пакта. Теперь, однако, явный компромисс с собственной совестью был оправдан, поскольку речь действительно шла о существовании самостоятельного Российского государства. Организовать сопротивление гитлеровскому нашествию, добиться перелома в ходе войны могла единственная сила — коммунистическая партия, являвшаяся послушным орудием сталинской диктатуры, а жизненные интересы Сталина и всей партийно-государственной машины в данном случае совпадали с коренными интересами народа — сохранить независимое существование, не превратиться в рабов Третьего рейха.

Милюков, разумеется, не имел понятия о документах, свидетельствовавших, что Сталин фактически отказался от основополагающих коммунистических идей мировой революции. Безусловно, с его подачи Исполком Коминтерна после начала Великой Отечественной войны направил компартиям директиву, где говорилось: «Болтовня о мировой революции оказывает услугу Гитлеру…»{984}

Именно в этих условиях Милюков весной 1942 года начал писать статью «Правда о большевизме», которая давалась ему очень тяжело и по политическим, и по сугубо личным причинам. Дело в том, что в нью-йоркском «Новом журнале» появилась статья его старого коллеги и друга М. В. Вишняка «Правда антибольшевизма», в которой утверждалось: «…Общее отношение русского населения к большевистскому режиму осталось таким же враждебным, каким оно было в голодные годы. Русский народ проявляет сейчас чудеса храбрости не благодаря советскому режиму, а вопреки режиму… большевистский социализм превратился в самодержавный коммунизм со всеми его атрибутами: массовыми казнями, пытками, провокацией, заложничеством, шантажом и доносительством, даже детей на родителей»{985}. Этот страстный обвинительный акт был адресован той части русской эмиграции, которая в своем патриотическо-националистическом чувстве стала, по существу, служанкой Сталина. «И Ленин, и Троцкий, и Сталин прейдут, а Россия останется», — убеждал Вишняк.

вернуться

18

О работе Милюкова с таким названием известно только из воспоминаний Дон Аминадо, Скорее всего, речь идет об упомянутой выше мемуарной статье или о разделе воспоминаний.

вернуться

19

Этот фрагмент воспоминаний вызывает серьезное сомнение: нелегальное положение Дон Аминадо предопределяло невозможность его контактов с официальными лицами, в частности с нотариусом. Кроме того, у Милюкова уже был душеприказчик Б. И. Элькин. В силу того что он, как и Дон Аминадо, был евреем, Элькин не мог исполнять эти обязанности при вишистском режиме, но Павел Николаевич надеялся дожить до разгрома гитлеровских захватчиков.