Я не ставлю себе целью осудить Рихарда, у меня была другая задача — защитить жизнь, оградить ее от поползновений убийцы. А что я сделала? Я вела жизнь обеспеченной дамы, я стояла у окна, вдыхая ароматы различных времен года, а тем временем подле меня калечили и убивали.
Стало быть, нечего и удивляться, если мой сад отвергает меня. Ведь та же таинственная сила, которая заставляет зеленеть листья дерева, гнала по сосудам молодого тела кровь, живительную красную влагу, лужами застывшую на мостовой.
Липа знает о моем предательстве, и умирающий птенчик тоже знает. Они отрекаются от меня. Я читаю это в глазах детей, чувствую, когда глажу чужих собак и кошек, а когда приближаюсь к гиацинту, что стоит на моем туалетном столике, он цепенеет испуганно и отчужденно.
Предателю нет прощения, говорят мне глянцевитые цветы, их аромат напоминает о сладковатом запахе, который исходил из Стеллиного гроба.
Разумеется, я могла бы убежать от этого знания, но мне надоело убегать. Я понимаю, никому не станет легче от того, что я признаю свою вину. Даже мне самой не станет легче. Я никогда не верила в благость исповеди. Для других она, может быть, и существует, надеюсь, что существует, но силы, которым подвластна я, ничего не забывают и не прощают. Они просто отвергают непослушное дитя.
Помнится, я как-то срезала нераспустившиеся пионы с вянущих стеблей. Я надеялась, что дома, в воде, они простоят еще немного, и, правда, на другой день бутоны начали раскрываться, я видела, как проклюнулись крохотные лепестки, а потом произошло страшное: словно зеленые руки умершей матери внезапно выронили их, они упали, красными шариками упали на скатерть.
Вот и я выпала из большой зеленой руки, что привела меня в этот мир. Я падаю, падаю, и никто уже меня не подхватит…
Стелла, Стелла, даже в сырой земле тебя охраняли и поддерживали сотни крохотных пальцев-корешков, насколько же я более мертва, чем ты!
Спустя два месяца после водворения Стеллы в нашем доме я впервые заметила у Рихарда тот зоркий, оценивающий взгляд, каким он обычно смотрит на женщин. Возможно, он и раньше смотрел на нее этим взглядом, только я не замечала. Я не знаю человека, от которого было бы так же легко утаить что-либо, как от меня. Мне попросту скучно мешаться в дела чужих людей, скучно и противно до глубины души.
Тогда, в середине ноября, я была всецело поглощена Вольфгангом. Мы вместе переводили «Илиаду». Работа над переводом и лицо Вольфганга, увлеченное, мальчишеское, дарили мне такое спокойствие и умиротворение, какое только доступно людям моего склада. Я знаю, это было не счастьем, это было чем-то другим, заменителем счастья для людей, которые по тем или иным причинам не могут сподобиться настоящего счастья. Моя комната стала нашим суденышком, и, покуда мы стояли у стен Трои, окружавшая нас действительность куда-то исчезла. Ахилл, по мнению Вольфганга, просто-напросто страдал истерией. Вольфганг неодобрительно морщил нос, и я отлично его понимала, хотя всегда сожалела о том, что прекрасное безумие древних в наши дни называют истерией. Вольфганг, разумеется, и не подозревает, что наша заурядная истерия в самом недалеком будущем снова обернется прекрасным безумием.
Сердце Вольфганга, к моему величайшему удивлению, было отдано Кассандре — на мой взгляд, эта особа едва ли может привлечь подростка. Впрочем, почему бы и Вольфгангу не предвидеть, что именно Кассандра окажется истинной героиней? Почему мы так недооцениваем наших детей? Недавно я случайно откопала одно из своих школьных сочинений, и оно повергло меня в величайшее изумление. Мне даже не верилось, что это написала я, но нет, передо мной знакомый детский почерк, почерк четырнадцатилетнего человека, не надломленного, способного верить. Куда исчез этот человек в последующие годы? Не знаю. С завистью и восхищением смотрела я, сорокалетняя женщина, на листок бумаги, и чувство невосполнимой утраты возникло у меня в сердце.
Иногда Вольфганг говорит вещи поистине гениальные. Чем дальше, тем реже ему будет это удаваться, и под конец он станет таким, как я сейчас, — будет стоять у окна, исполненный глухой тоски о полузабытом и неизведанном. Чуть костлявее, чем надо, высокий человек с задумчивым взглядом серых глаз, с нервическими руками, которые зажигают и гасят одну сигарету за другой, беспомощный, как я, как мой отец, как мой далекий предок, который первым ощутил зов тревоги и подошел к окну своей хижины.
Итак, в ноябре, когда я всецело была поглощена «Илиадой» и Вольфгангом, Стелла как-то вечером сказала мне, что поступила на курсы итальянского языка и три раза в неделю будет возвращаться не раньше девяти. Я пристально посмотрела на нее: она стояла передо мной с нежным румянцем на слегка выступающих скулах, сплетя длинные пальцы и не глядя мне в глаза. Я подумала, что итальянский она все равно знать не будет, потому что у нее нет способностей к языкам, но что самое намерение заслуживает похвалы. Впрочем, меня это мало трогало, по мне, может изучать хоть киргизский, что, кстати сказать, больше для нее подходит. Стелла не моя дочь, пусть занимается чем угодно. Я пробормотала несколько слов насчет холодного ужина и снова окунулась в перипетии Троянской войны.
И Стелла принялась исправно посещать вечерние курсы. Именно тогда она начала превращаться в молодую женщину. Угловатые движения стали мягче, лицо круглее. Теперь я скорее назвала бы ее миленькой, чем красивой, и как ни приятно было на нее глядеть, но в прежних, темных платьях она мне даже больше нравилась.
Вскоре Рихард начал ходить с ней на званые вечера. Вообще-то, как я теперь припоминаю, я сама этого хотела. Я терпеть не могу некоторые праздничные сборища и потому была очень рада, что мне удалось подсунуть ему другую спутницу вместо себя. Помнится, он даже сопротивлялся, но, как я уже говорила, Рихард очень умен. Домашняя портниха сшила для Стеллы платье из дешевенькой белой тафты, и Стелла выглядела в этом наряде как принцесса в цветном кинофильме. Рихард явно гордился ее внешностью и вообще держал себя этаким добродушным дядюшкой. Впрочем, он не разыгрывал дядюшку, это свойство его натуры, которое мирно уживается с совершенно противоположными свойствами — он умеет искусно пользоваться любым из них. Рихард, во-первых, дипломат, а во-вторых, насильник, стоит ли удивляться, что он почти всегда добивается своего. С величайшим терпением и упорством он пытается достичь своей цели в белых перчатках. Лишь когда не помогает обаяние, он становится жестоким. Но об этом знают немногие, а тех, кто знает, он до такой степени держит в руках, что они не смеют восстать против него.
Итак, они отправились на какой-то вечер, добрый дядюшка и глупая девчонка.
После их ухода я пошла на кухню, собрала ужин для детей, поставила все на поднос и отнесла в детскую. Анетта лежала на ковре, задрав ноги, и читала «Мики-Мауса». От ее громкого смеха я вздрогнула. Я всегда вздрагиваю, когда слышу ее смех. Меня пугает, что восьмилетняя девочка может смеяться, как Рихард, или, точнее, смеяться, как смеялся бы Рихард, будь он маленькой девочкой. Анетта — единственная из нас, кто не повинен в смерти Стеллы. Вольфганг, сам того не ведая, явился в некотором роде орудием. Ради Вольфганга, стремясь сохранить у него иллюзию, будто он растет в благополучной семье, я на все закрывала глаза. Нет, нет, не только ради Вольфганга, а еще из обычной инертности и трусости.
Вольфганг вышел из своей комнаты мне навстречу, взял у меня поднос с молоком и подошел со мной к столу. В этом мальчике с самого раннего детства есть что-то трогательное. Уже грудным младенцем он был, так сказать, сдержан и тактичен.