Луг опустел, остались только десятки убитых — точнее, их было восемьдесят семь — и бесчисленные раненые. Наверху, возле трех пушек, стоял победитель, и слезы гнева на его глазах сменились слезами радости. Он долго стоял и неподвижно глядел вниз на окровавленные, разорванные в клочья тела тех, кого он умертвил за столь короткий срок. Наконец-то он приобрел практический военный опыт. Теперь он был готов помериться силой со всем светом. Он еще долго стоял бы так, если бы его не атаковали сверху и сзади из вертолета.
В городе большинство жителей посчитало пушечные залпы учебной стрельбой; в известном смысле это так и было, только велась она по живым мишеням. И лишь когда первые участники загородной прогулки, задыхаясь, прибежали в город, стало известно, что, собственно, произошло; тотчас сообщили в военную комендатуру, и к старой пороховой башне немедленно был выслан вертолет с военной полицией. И вместо того чтобы за образцовое исполнение долга наградить Андреаса одним из высших орденов, на него надели наручники и повели прочь, как обыкновенного преступника.
Я не буду здесь распространяться о прискорбном судебном процессе, который вскоре устроили над разжалованным унтер-офицером Тараном. Процесс все равно пришлось прекратить, так как обвиняемый повесился в своей камере якобы в припадке раскаяния или душевной болезни. Меня не оставляет подозрение, что бедного Андреаса убили по приказанию свыше, потому что наши власть имущие из ложного стыда сочли несвоевременным открыто выступить в защиту собственной своей политики. Андреас Богумил Таран умер как мученик. Он заслужил еще более прекрасный памятник, чем его героический дедушка. Кому на пользу, чтобы имя Богумила покрывали грязью и позором? Разумеется, нашим врагам. Кто станет нашей опорой, если понадобится снова бомбить открытые города и расстреливать толпы штатских, потому что они нам мешают? Смерть Андреаса Богумила Тарана навсегда останется для нас, тех, кто ценит древние солдатские доблести, сияющим примером.
Франц Кайн. Мимо течет Дунай[26]
Прежде чем взяться за работу, она подходит к своему мансардному окошку и глядит вниз, на Дунай. Прошлой осенью, когда она нанялась в трактир, в эту пору бывало темно или только чуть брезжил рассвет. И всю долгую зиму так, и весной еще.
А днем Дунай совсем другой. Будто улица широкая. Грохот стоит, дыму сколько! То и дело проплывают могучие буксиры. На берегу суетится народ, и ни у кого-то нет досуга полюбоваться маленькими вихорьками на воде.
Сейчас, в эту рань — только пять пробило, — река тихая, ласковая и медленно несет свои воды к мосту, а на другом берегу скалой возвышается замок. Терпкий запах воды и прибрежных ив поднимается сюда, к окошку, хоть Дунай и забран в камень набережных. Должно быть, запах этот он принес издалека, с необозримых лугов, где ивы и ольха полощат свои корни в воде.
Так она и стоит у окошка, потягиваясь со сна. Хорошо, что в такое утро хоть окно можно открыть и выгнать этот опостылевший запах разлитого вина, кухонного чада — весь мерзкий трактирный дух. Люди думают, что в трактире всегда заманчиво пахнет луком и майораном. А про вонь никто не говорит. Еще смеются, что в деревне всегда навозом воняет. Понюхали бы, чем это сейчас несет снизу в ее каморку, каморку служанки и судомойки, — будто ядовитый смрад!
— Кати! Кати! — слышит она голос хозяйки на лестнице. — Вставай, чего прохлаждаешься?
И служанка Катарина Китцбергер, быстро накинув платье, недовольная, спускается по лестнице. На кухне она с отвращением отодвигает ложкой толстую пенку на какао, которое ей поставила хозяйка. Вот и начался рабочий день.
Внизу, в зале, на стенах которой хорошо видны следы последнего наводнения, все еще висит запах пива и молодого вина, а застоявшийся табачный дым дыхнуть не дает. До чего же грустна и уныла рано утром такая неубранная трактирная зала! Как оставили гости стаканы и кружки — так они и стоят. Всех завсегдатаев, всех, кто сидит до самого закрытия, Катарина хорошо знает и потому удивляется, что в некоторых стаканах осталось недопитое вино. Должно быть, здорово нализались, раз оплаченное не допили. Но тут Катарина Китцбергер замечает, что она начала уборку с угла, где стоит карточный стол. Улыбка скользит по ее лицу — господин Лукингер, догадывается она, вчера заманил сюда новичков и немного потряс их за пулькой. Да, уж эти за игрой и про питье забыли, должно быть, невесело им было расходиться — вон в стаканах вино оставили, кремстальское! Совсем обалдели, должно быть, такое вино не допили! О нем ведь слава и сюда, в предместье, дошла. Кати снова улыбается: счастливчик этот господин Лукингер, но и хитер! Хитрее всех здесь.
— Вот ведь свиньи немытые! — вдруг разражается она бранью. — И всегда-то окурки на пол бросают, будто не видят пепельницы! — Она со злостью орудует щеткой под столом, так что пепел разлетается по зале. Кленовые столешницы — липкие, от стаканов остались круги. Пластмассовые столы, такие как на кухне, легче вытирать, но хозяин ничего и слышать не хочет — чтоб кленовые были, и все! Говорит, будто испокон веков в трактирах кленовые столы — без них трактир не трактир. Ему их не чистить, вот и болтает. Пластмассовый стол — смахнул тряпкой, и весь разговор, а кленовый — скреби да скреби щеткой, покуда пальцы не заболят и кисти ныть не начнут.
Часа через полтора зала убрана и можно принимать первых посетителей — они, видите ли, уже извелись от жажды. Впрочем, до полудня их не бог весть сколько, но хозяйка строго следит за тем, чтобы все было прибрано, когда первый гость заглянет в дверь. Это чтоб пыль столбом стояла, когда стаканы на столе? Нет, такого у меня никогда в заводе не было!
Прибрав, Кати отправляется за покупками. Хлеб, молоко, овощи — ведь каждый день покупать приходится. На рынке Катарину Китцбергер уже знают, она ходит по рядам и со знанием дела присматривается к капусте, кольраби, к салату. Все это ей по дому хорошо знакомо, вот только при виде овощей, которые не растут в Юльбахе, разных диковинных сортов капусты — спаржевой, розовой — Кати теряется. Но все равно она никогда не переплатит. Она верно служит своим хозяевам и покупает для них как для отца родного.
Мясник ее тоже знает. В самом начале случалось, что ей вместо супового мяса подсовывали огузок. Ну и попадало ей тогда от хозяйки! «Суповое мясо у нас — это прежде всего край! — поучала она Кати. — Суп от него наваристый. А огузок и вырезки всякие — это для тех, кто любит хорошо поесть, дорого пришлось бы с гостей брать. Это графы себе позволить могут, там, наверху, на площади, — добавляла она с ненавистью. — А когда я тебе говорю — сегодня у нас заливное, ты голову покупай, а не ножки. Ножки — они для праздника. А когда я тебе велю легкое покупать, ты бери свиное, оно выгоднее, чем телячье. У нас кто обедает? Рабочие, им пища здоровая нужна, чтоб силы прибавляла. Лакомки к нам не заходят».
Получив подобный урок, Катарина и в этой области стала вполне надежной опорой владельцев трактира. Верная и преданная помощница хозяев, она лишь изредка мучилась завистью при виде того, как кухарки больших ресторанов закупали телячьи окорока.
Бывает и так, что Катарина возвращается с рынка, когда дети как раз идут в школу. Шумные стайки ребятишек попадаются ей навстречу, с криком и гиком проносятся мимо, то и дело затевая возню, драки, веселые игры. Но встречает она и малышей, которые со строгими лицами, важно вышагивают, заложив пальцы под ремни ранца, как это делают взрослые, когда тащат тяжелый рюкзак. И ведь не глядят по сторонам, идут, будто выполняют ответственное поручение, строго блюдя собственное достоинство. Другие, напротив, только помани, с радостью вступают в разговор с прохожими, а те, «строгие», только недовольно отворачиваются. «И чего вы тут мешаетесь? — как бы говорит их возмущенный взгляд. — Не задерживайте нас. Нам некогда, мы спешим по важному делу».