В большой палатке плавали клубы дыма, толпы людей протискивались по узким проходам. Фердинанда охватывало все большее беспокойство. Начало темнеть, он ждал Катарину уже второй час.
А вот и она! Повисла на руке этого Мануфактурщика! Фердинанд сразу видит — Кати пьяна. Громко и фальшиво она подпевает певице на эстраде.
— Нет, ты гляди-ка, Ферди! — бормочет она, немного смутившись. — Я же тебе говорила — подождет. А он и правда ждет! Уж и на минутку не оставит меня в покое!
— Тоже мне герой, напоил девчонку! — резко обращается Фердинанд к Мануфактурщику.
— А тебе что? — отвечает Лукингер. — У нее своя голова на плечах. Не лезь не в свои дела.
— Ты всегда такой противный со мной! — лепечет Кати, неуверенно поглядывая на Фердинанда.
— Угомонись, я сказал! И сядь здесь, — велит ей Фердинанд. Но Катарина еще крепче вцепляется в своего спутника и начинает бахвалиться своими похождениями.
— А мы и в пивной палатке были, и в «Комнате страхов», и за ликер он заплатил, — трещит она без передышки с детским вызовом. — И у гадалки я была, и мне выпали червонный валет и червонный король. И розы у меня, столько много роз!
Кати вскидывает руки и зарывается лицом в букетик бумажных роз, глубоко вдыхая запах дешевых духов.
— Ах, какой аромат, — шепчет она, — ах, какой чудесный аромат! — И снова, гордо вскинув голову, хвалится: — И в парижском балагане мы с ним были, у красавицы Эвелин. Видишь! А с тобой мы никуда бы не пошли.
«Здорово она его подогревает!» — думает Лукингер и в то же время говорит мрачно поглядывающему Фердинанду:
— Такие уж дела, брат, на Урфарской ярмарке! Ничего не попишешь.
— Садись, тебе говорю! — еще раз приказывает Фердинанд Катарине, именно теперь решив ей доказать, что он может и по-другому, может и покруче, и если понадобится, то и кулаком.
— А я вот не хочу, как ты хочешь! — вскидывается Кати. — Сам видишь, со мной кавалер. Что ж ты и его за столик не приглашаешь? Мы ж с ним вместе пришли!
— Заткнись! С тобой нынче по-другому надо разговаривать.
— Ты небось и не знаешь, как себя в обществе вести, — продолжает язвить Катарина.
Мануфактурщику Лукингеру, сначала самодовольно слушавшему эту перебранку, постепенно делается не по себе, больше всего ему хотелось бы смыться.
— Оставлю-ка я вас тут одних, — говорит он не без задней мысли, — терпеть не могу, когда жених и невеста ссорятся.
— Какие еще «жених и невеста»? — взвизгивает опьяневшая Кати. — Этого еще не хватало! Не пойду я к нему в поломойки! Он приказывает, а я ему пятки лижи — вот как он себе нашу любовь представляет. Не хочу, и все! Я с тобой останусь. — И Катарина бросается Лукингеру на шею. Тот смущенно защищается от ее бурного натиска.
— Шлюха! — вырывается у Фердинанда. — Вот ты, оказывается, какая!
— А ты поосторожней выражайся! — предупреждает его Мануфактурщик.
— Да пусть себе сидит тут и пиво сосет, — наслаждаясь своей победой, говорит Кати. — Кому он нужен такой! Только и знает, что подсчитывать, нельзя ли где еще пятак выкроить.
Катарина разошлась, в голове у нее все перемешалось.
— И этого тебе нельзя, и того! А это ты сделала? — кричит она передразнивая. — Хватит, натерпелась я! И еще он без конца грозится — родителям обо всем расскажу. Лукингер мне сказал, что будет со мной любовь крутить, а тебе я отставку дам. Жадюга, вот кто ты! На ярмарке ты мне не указ, я тебе тут не девчонка из Юльбаха! Вот буду делать чего хочу, и все тут! — кончает Кати и с ненавистью смотрит на Фердинанда Лойбенедера.
А тот хотел бы вскочить, но до того ошарашен всем происшедшим, что колени у него подгибаются. Будто карточный домик в палатке предсказательницы, рухнул давно лелеянный им план. «Сволочь, сволочь! — думает Фердинанд о Лукингере. — Всех, всех доведет до погибели, всех по миру пустит, а они ему еще лапы лижут». Он вспоминает разговоры своих товарищей по работе — и тут и там, мол, они Мануфактурщика видели. И каждый-то день он с другой ходит. Приличный человек ему и руки не подаст.
Катарина хохочет. Мануфактурщик взмахивает на прощание рукой, и они удаляются. Кати все еще обнимает своего кавалера за шею, и ему приходится пригибаться под ее тяжестью.
Лойбенедер видит их еще раз, когда Лукингер увлекает девушку в темный проход между двумя балаганами, откуда спускается тропа к прибрежным лугам. Там уже ночь, там им никто не помешает.
А он, Лойбенедер, думает о собственном домике под Кацбахом, о садике, который он хотел посадить. Год-другой — и все это было бы у них. Выйдя на крылечко, он сказал бы Катарине: «Видишь, как хорошо все получилось? Мы и не заметили, как время пролетело. А теперь у нас с тобой родной дом…»
У каменного парапета плещутся волны Дуная. От фонарей на воду ложится светящийся частокол отблесков, и могучая река кажется забранной кольями. Грудью она наваливается на них и уносит с собой весь шум и гам Урфарской ярмарки. И туда же, к поющим лугам, улетают мечты людей, и туда же устремляются парочки влюбленных.
Но над рекой летают и вороны. «Kapp, каррр», — раздается их хриплый крик. Вот они опустились на берег, должно быть почуяв, что ко всей мерзости, плавающей по каналам круглый год, теперь прибавились и отбросы ярмарки, а перед долгой зимовкой не мешает полакомиться жирной пищей.
Черной громадой высятся Пфеннингберг. За темными лесами на противоположном берегу падает звезда.
Быть может, под ивами кто-нибудь и видел, куда она упала, и пожелал, чтобы загаданное поскорее сбылось?
В эту ночь позади трактира на берегу Дуная убили Мануфактурщика. Убийца, должно быть, подкараулил его у забора с плохо вбитыми кольями. А труп бросил в Дунай, полагая, что река поглотит его навсегда. Однако преступление было обнаружено уже на заре следующего дня. Чересчур длинный пиджак Лукингера зацепился за корягу. Великая река, обычно поглощающая всё и вся, на сей раз отказалась принять убитого в свои воды.
Ганс Леберт. Гадание[27]
Наступила ночь на св. Андрея; с нее начинаются приготовления к рождеству (уже собирались в тучах полчища мертвых, уже смешался их шепот с шумом дождя и ветра), и, как в лесном захолустье, где люди еще прозябают в темноте, женщины, томящиеся по мужу, стремились приподнять в эту ночь благодатную завесу над будущим при помощи колдовства, о котором рассказывали им беззубые бабки. Они все хотели узнать, что ждет их лоно — языческую святыню, священную рощу, — для кого защищали они шерстяным бельем и держали наготове средоточие своей плоти. Примерно так их матери держали наготове воскресное жаркое, пока отец сидел в трактире и играл в тарок. В доме благоухает соус для жаркого, а за окнами — зима без запахов, и маленький, словно игрушечный, охотник, а может быть, помощник лесничего подымается по далекому горному склону в лес. Терзает голод. Невозможно все время думать о младенце Христе, все рождество, когда зачастую весь день напролет сидишь на лежанке и вяжешь. Можно лопнуть с досады, вдыхая запах жаркого, которому радуешься уже годы и боишься, чтобы оно не перестоялось прежде, чем настоящий едок прочтет застольную молитву.
Св. Андрей! Пойми! Мы живем тоской и надеждой. Одни трясут деревцо и прислушиваются, не залает ли собака и в какой стороне; другие, посмелей, прокрадутся ночью в овечий хлев, ощупают в темноте спящих животных, воображая, что нащупывают руками свой жребий: шерсть, дыхание, рога — баран! Другие перед тем, как ложиться спать, в обрядовой наготе наступят на соломенный тюфяк или повесят на окно рубашку, чтобы она, пропитанная теплом и запахом их тела, развевалась за окном, как заклинающее духов знамя. Пусть грядущее (даже сама смерть) станет зримым — туманный образ в тусклом зеркале над умывальным столом. Жизнь есть волшебство, ожидание в темноте, блуждание вокруг таинства оплодотворения; такие ночи помогают нам; в такие ночи веет лесной ветер, молотки, повешенные у ворот, сами колотятся в ворота, в такие ночи спадает штукатурка с церковных стен, и — смотри-ка! — они сложены из камней, на которых начертаны руны; обнажаются таинственные письмена (мы бы охотно разгадали их смысл, но церковные власти вызывают штукатура и приказывают снова замазать облупившиеся стены).