— Да.
А после небольшой паузы добавила таким тоном, будто намеревалась дать понять, что охотнее всего оставила бы ребенка:
— Это будет стоить две тысячи шиллингов. И еще пятьсот шиллингов сестре.
Я ничего не сказал, только кивнул.
Тогда она снова зашла в комнату, а на обратном пути я взял в банке деньги и отдал ей. На следующее утро я опять отвез ее в эту виллу и в полдень приехал за ней. От нее пахло хлороформом, и меня чуть было не вырвало; сидя в такси, я удивлялся, что шофер ничего не говорит и не спрашивает. Она два дня пролежала в постели; больше мы об этом никогда не говорили, и в дальнейшем я спал по-прежнему только с Мерседес. Так прошел целый год. Вместо пестрых тряпок на окнах висели теперь настоящие занавеси, в кухне стояла новая газовая плита, и Мерседес каждые две-три недели покупала себе то новое платье, то новое пальто, то новые туфли, потому что ношеные вещи она дарила сестрам. Все комнаты были заново окрашены, зато мой банковский счет иссяк, и я занял немного денег у тети Иды. Я рассказал ей, что живу в Линце и собираю материал для дипломной работы об Адальберте Штифтере — он ведь жил в Линце (на самом деле я закончил только третий курс). С кислой миной она дала мне денег и потом давала еще много раз — сколько бы я ни просил: дело в том, что в отчаянном приступе откровенности, мне самому непонятной, я признался ей, что сижу в Линце еще и ради того, чтобы отыскать следы прадедушки. Целый вечер она говорила со мной на эту тему, в ее болезненно-тусклых глазах заиграл какой-то металлический блеск; на дряблой шее под черной бархоткой напряглись жилы, и она беспрестанно повторяла:
— Ты должен это выяснить, да, да, ты, конечно, выяснишь, кто он был. Ведь в нашей семье ни один человек не дал себе труда этим заняться — меньше всего твой дедушка, и, к сожалению, упущено столько драгоценного времени. Все остальные только болтали. — И тут в ее глазах загорелась глубокая, давно накопленная ненависть. — Да, только болтали и болтали об этом, словно речь шла о каких-то обыденных пустяках — о вчерашнем обеде, о кино, — а делать ничего не делали. Какое положение мы могли бы занять, если бы все выяснилось!
Когда-то, получив от нее письмо на шести страницах, я было вообразил, что на нее произвела впечатление моя научная обстоятельность; теперь только я понял, что точило ее все эти годы. Она положила мне на голову свою маленькую высохшую руку, с хрипом втянула в себя воздух и сказала:
— А ты все-таки что-то предпринимаешь и, если тебе понадобится моя помощь, дай мне знать.
Целых два месяца я не ведал никаких забот, а потом она умерла — можно сказать, внезапно. Она не оставила завещания, и мне пришлось делить наследство со всеми моими кузенами и кузинами, а также с сестрой, и, когда я получил свою долю, ее едва хватило на то, чтобы покрыть долги. Теперь моей единственной надеждой было то, другое — настоящее наследство, и в один прекрасный день, в сентябре, я сел в автобус и отправился в Ваксенберг — резиденцию Штарембергов. Мы проехали через ущелье Хазельграбен, между двумя откосами, пламеневшими багряной осенней листвой, и поднялись по серпантину до Глазау, откуда влево идет дорога на Кирхшлаг; потом мягко, как на полозьях, спустились вниз до Цветтля и снова взобрались вверх, в Обернойкирхен. И вот за Обернойкирхеном, между кронами деревьев, растущих ниже по склону, показались развалины замка Ваксенберг, словно выросшие из горы, которую они венчают. Прибыв на место, я сразу отправился в трактир, где за бутылкой белого вина уже сидел сам хозяин. Я разговорился с ним, пытаясь выведать все что можно о Штарембергах, потом слонялся по городу, присматриваясь ко всему, даже полез на гору, добрался почти до самого охотничьего домика на опушке леса, где помещается княжеское лесничество. Поскольку времени у меня было еще очень много, а день выдался чудесный, я взобрался на самый верх, к развалинам замка, поднялся на башню и стал любоваться видом окрестностей; взгляд мой скользил по вершинам и склонам, холмам и долинам, по этой бесконечной, но почти неощутимой земной зыби, словно то были плавные изгибы грудей и бедер распростертой в истоме возлюбленной. И вдруг я почувствовал, что вырвался из кротовой норы, в которой жил последнее время. Моя стесненная грудь расширилась, я как будто впивал в себя все это необьятное пространство, и все, что я видел теперь вокруг, яркая пестрота жизни рассеяли серую мглу, застлавшую мне глаза. Я не подвержен головокружениям, но тут мне вдруг пришлось чуть отступить от перил и одновременно ухватиться за них обеими руками: у меня было ощущение, что этот мягкий осенний день властно втягивает меня в свою голубую сферу с позолоченными краями; я боялся, что вдруг почувствую себя птицей и ринусь в эту голубизну, чтобы полностью завладеть ею, — нет, чтобы в ней раствориться, разлиться, заполнить собою все вплоть до самого потаенного ее уголка, до самого дальнего горизонта. Я совершенно забыл, зачем поднялся сюда, и даже в автобусе об этом не вспомнил. Вернулся я к действительности только дома: когда я рассказал Мерседес о своей прогулке, она пришла в бешенство.
— Я день за днем гну спину в конторе — ради тебя, а ты отправляешься гулять!
И мы ругались до тех пор, пока она не набросилась на меня и не заставила замолчать, уж она знала, что для этого надо сделать. Но во мне остался настолько глубокий след от того дня, что я опять энергично взялся за розыски, однако тут мне пришлось столкнуться со стариком. Он заорал на меня:
— Подумай-ка лучше о своих делах, они у тебя — хуже некуда, — а потом добавил несколько поспокойнее: — Адвокат сделает что надо, незачем ему надоедать.
Я возразил: было бы, мол, небесполезно, если бы я сам еще раз поговорил с адвокатом. Старик посмотрел на меня, как на больного, которому уже не осталось никакой надежды, и сказал, снова переходя на «вы»:
— Конечно, вы можете пойти к нему. Но я полагал, вы хотите выяснить, кто был ваш прадед. — И прежде чем я успел что-либо возразить, он подошел вплотную ко мне, положил мне на плечи обе руки, и голос его стал теплым, почти сердечным:
— Вы не знаете, как много сделал для меня доктор Цаар; он помог мне, как еще никто не помогал в этом паршивом мире. Но он терпеть не может, когда ему мешают.
Я подумал: «Ему лучше знать» — и утешился, припав к фляжке с ромом; я старался избегать каких бы то ни было ссор. Так прошла осень, прошла зима. Ссоры теперь случались все чаще, потому что у меня больше не было денег. А однажды вечером Мерседес сказала каким-то ржавым голосом — она сидела на краю кровати, глядя в пол между широко расставленными ногами:
— Кажется, я влипла. Это ты виноват.
Я сразу взял себя в руки, погладил ее по голове и сказал:
— Я знаю одного врача.
Она вскинула голову и визгливо закричала:
— А тебе какое дело? У меня у самой есть врач!
Потом она опять погрузилась в мрачную задумчивость, а когда я спросил ее, во сколько это обойдется, ответила устало и сухо:
— Три тысячи.
Мне и тогда уже приходилось воевать за каждую сотню, поэтому я опять погладил ее по голове и сказал нежным успокаивающим тоном:
— Мой дешевле: две с половиной тысячи, включая плату сестре, которая ему ассистирует. Тайна гарантирована: он делает это на квартире — на вилле во Фрейнберге.
Взрыв, который за этим последовал, разом покончил со всем. Ее вялое тело вдруг напряглось как пружина, она вскочила с кровати и заорала: