Раймунд Вацурак всматривается в их лица, а они глядят на него, целая галерея, все граждане Кальтенхофена. Стена увешана фотографиями сверху донизу, большими и маленькими, с изображениями стариков и молодых, в основном мужчин, изредка — женщин, покойников и здравствующих поныне, и все смотрят на него, даже спиной он ощущает их взгляд, ведь противоположная стена тоже сплошь в портретах. Фотографии в рамках плесени: напыщенные лица — ибо кто в этом городе снизойдет до естественной позы, — деревянные улыбки, надутая спесь, сытая и глупая, но все глаза устремлены на него, даже самые тупорылые глядят со значением, словно подстерегают его. Он собирал эту коллекцию многие годы, и сейчас он пополняет ее, меняя время от времени экспозицию. Он прозвал эти две стенки зверинцем. Поначалу он чувствовал себя здесь укротителем, ощущал безграничное свое превосходство. Именно тут он брал реванш: презрительно кидал им правду в лицо, и все, что он не смел сказать этим толстым апоплексическим харям, выслушивали их изображения. Но как раз поэтому фотографии словно бы оживали, обретали плоть и власть. Власть над ним: разве в действительности не они давно уже его укротили, единственного зверя в зверинце? Разве не они стоят на часах у его клетки?
Вацурак содрогнулся. Стало совсем темно, свет настольной лампы беспомощно тонул в затхлом сумраке помещения. Вот и кончился еще один бессмысленный день. В двенадцать часов он закрыл ателье, пообедал и с тех пор так и сидит здесь, в полудреме, в тоске, один в своей клетке. Шумел за окном Рехниц, по деревянному мосту, погрохатывая, то и дело проносились машины.
Стар и жалок я стал, слишком рано я сдался, и вот теперь сижу здесь, несчастный безумец в засаленном халате. Гамлет, так и не ставший Фаустом, Гамлет в засаленном халате. Гамлет из Теплиц-Шёнау, захиревший в глуши, затерявшийся среди варваров в грубошерстных парах и тирольках, посаженный за решетку из идиотских физиономий, окруженный приторным радушием, которое только и ждет, только и ждет удобного случая, чтобы растерзать меня. Они ждут гибели Гамлета, ждут, покуда Фауст отправится в пекло, они жаждут гибели Вацурака. Времени на это достаточно, этот спектакль нескончаем, а скрыться от них некуда, за кулисы меня не пускают, да их здесь и нет, кулис, едва я хоть на мгновение схожу с подмостков, как они заглядывают мне в окна, а сколько раз учиняли допрос моим ученикам, из Фридля тоже уже тянули душу; мне от них не скрыться, им надо меня видеть, впрочем, я и сам не выношу одиночества. Меня тянет к ним, в «Черный орел» или к «Мавру», пройтись по прокуренным залам, где среди рыгающих обжор я буду сыпать остротами, смешной добродушный шут Вацурак; а потом скорее, чем мне бы хотелось, вернусь в свою берлогу у Рехницбрюкке, в одинокую спальню, в мансарду со скрипучими половицами, к портретам Гамлета, Мортимера, Лейма и Дюмона, к поблекшему иконостасу моей славы времен гастролей в летних провинциальных театрах, на чешских курортах, вернусь на плюшевый диван, за ширму в стиле модерн прошедшего века, туда, где нагроможден реквизит нечестивца, как они сказали бы и как наверняка говорят, а может, еще похлестче, уж им-то все известно, они всюду суют свой нос. Только тоски моей они не замечают. Я и сам не хочу ее больше видеть: чего стоят элегии, которые никто не заказывал и за которые никто не платит?
Очки мои запотели, здесь так холодно и сыро, а печка погасла. Фридлю уже время вернуться, вечерний сеанс в кино давно кончился, а он достаточно нагулялся на рождество, кажется, ни дня не сидел дома! Видно, кто-то успел ему доложить, что я с учениками мягок и на меня можно сесть верхом. Слушок обо мне не переводится, он упорен, как гул Рехница, только тише, много тише. Все они слышали этот шепоток, большинство уже в первые две-три недели своего ученичества. Многие потом мучили меня по простоте душевной. Мальчики ведь тоже могут быть жестокими, пусть по-другому, чем женщины. Но я ни одного не обидел, всех сделал хорошими фотографами. Если они не оказывались безнадежными тупицами, я обучал их умению чувствовать — этой альфе и омеге нашего ремесла, учил видеть прекрасное, различать то бесконечное богатство полутонов между черным и белым, о котором местные чурбаны и не подозревают. Самые одаренные вышли в люди, и все покинули наш городок, все, как один. Кроме Лоиса, но этот вообще не в счет. Я и сам старался, чтобы они отсюда уехали, но не потому, что боялся соперников. Я спасал их души. Ведь у нас тут нужно покрыться корой, чтобы не пойти ко дну, только Гамлет — Вацурак как-то держится на поверхности. Вспоминают ли они меня? Изредка то один, то другой присылает письмо, а раз в пару лет кто-нибудь меня навещает. Фридль — одиннадцатый мой ученик, не считая Лоиса, тех двоих, что я выгнал, и того, который погиб, — не считая Фреди, который бросился в Рехниц через две недели после исчезновения. Я сжег все его фотографии, но он все равно приходит ко мне. Все равно. Несчастный Фреди к несчастному Раймунду. Как Офелия к Гамлету: «Бог мой! Куда все скрылось? Что передо мной?..»
Прочь стихи и воспоминания, печь остыла, Фридля нет как нет, через час я начинаю работать: сегодня, в субботу, десятого января, открывается бальный сезон в Кальтенхофене, им не обойтись без Вацурака, придворного шута и лейб-фотографа, а ему не обойтись без Фридля. Ведь придется проявить пленку, чтобы к понедельнику в витрине уже красовались снимки; тогда они ринутся их заказывать, сброду нужны сувениры, а Гамлету нужно жить, Фреди. Знаешь ли ты, чего это мне стоит? Впрочем, ты, вероятно, догадывался об этом.
Вацурак встал и направился наверх, в мансарду, чтобы переодеться к вечеру. Нет, только не грубошерстную пару, сегодня так будут одеты чуть ли не все. Вацурак выбирает черный костюм: он хочет появиться в кружке избранных в «Золотом льве» в праздничной одежде. В праздничной, но одновременно и в трауре по Фреди и по загубленной жизни Гамлета. Вацурак с ненавистью взглянул на свое отражение в зеркале в облезшей позолоченной раме.
Покуда он складывал аппарат, вспышку, пленки, шло время — вот и ученик вернулся. Не заглянув к нему, мальчик прошел прямо в каморку при кухне — обитель тех, кто был родом не из Кальтенхофена. Фридль вырос в деревушке по ту сторону Вильдштайнена.
Вацурак взглянул на юношу с укоризной. Он многое мог простить, только не опоздания. А Фридль должен был вернуться еще с час назад.
— Что случилось? Может, ты извинишься по крайней мере?
Фридль вспыхнул и, пробормотав что-то невнятное, отвернулся. Что случилось? В том, что действительно что-то случилось, Вацурак не сомневался, может, Фридль опять сцепился с мальчишками? Его ученикам частенько попадало от сверстников — деревенских оболтусов и подмастерьев. «Ну, давай выкладывай, Фридолин, ну же». А не лучше ли оставить его в покое, завтра он сам все расскажет. Впрочем, не исключено, что вообще ничего не случилось, и своей навязчивостью я лишь выдаю себя, роняю свое достоинство. С подростками становится все труднее, они все меньше понимают, что такое участие и забота. Вздохнув, Вацурак прекратил расспросы.