Выбрать главу

II

Тот, кто полагает, что у Очигава нет никаких точек соприкосновения с Японией, не прав, более того, жестоким образом заблуждается. Дело заключается в том, что как ни верти эту чистейше грузинскую фамилию, а отказать ей в сходстве с японской как по звучанию, так и по подбору слогов невозможно. Пришпандорь к ней соответствующее имя, и сам черт не отличит ее от японской. Ну, скажем, Юкио, или Ясунари, или даже Кендзабуро Очигава… Чем, скажите на милость, не японец? Днем с огнем, однако же, не отыщешь ни единого Очигава с этаким заковыристым именем. Их все больше норовят окрещивать именами, так сказать, европейскими, а из последних отдают предпочтение греческим. Очигава с Цхнетской улицы не составляют исключения: отец семейства наречен Пантелеймоном (понятное дело, в честь прадеда), единственный сын его — Петром, читай: Петре или попросту Пето (так величали отца Пантелеймона), что же касается супруги Пантелеймона, а стало быть, матушки Пето, Натэлы Маланиа, то она происходит из такой глухой мингрельской деревни, что…

О, здесь, благородные господа, следует проявить чрезвычайную предусмотрительность и осторожность. Бросишь ненароком — глухая деревня, мол,  — не уточнишь ничего, не растолкуешь и, пожалуйста, вынудишь читателя самому вообразить себе, что же это такое и о чем идет речь. А между тем весьма, весьма сомнительно, чтобы это легко или пусть даже с трудом кому-нибудь удалось. В тексте всегда оказываются места, в которых повествователю надлежит быть предельнейше прозрачным и точным. Возлагать надежды на одну только неуемную фантазию читателя подчас делу не только не способствует, но более того — мешает. Оттого порой сочинителя принимаются укорять то в том, то в сем, и последнему приходится оправдываться, настаивать, что его не так поняли, что он имел в виду то, а не это и т. д., и т. п. Так вот, чтоб оградить себя от подобных недоумений и недоразумений, тут же разъясним, что означает эта «глухая деревня». Тем паче, что читателю недосуг вдумываться во всякий из тропов, усеивающих тексты. При слове «глухая деревня» он, самое большее, вообразит себе пузырящуюся в помойке грязную воду, сбившихся в стайку кур и забравшуюся в соседское поле скотину. Да и то не без некоторого напряжения фантазии. Нам, однако, этого далеко не достаточно. Мы хотим подчеркнуть, что цивилизации еще не довелось пробиться в кое-какие места, и из-за этого упущения, следовательно, для их обитателей кровная месть или вольные игрища в Иванов день доселе точно такое же обыкновение, как, к примеру, для горожан посещение Макдоналдса или баловство виртуальным сексом. Как ни странно, но подобных глухих, изолированных, пребывающих в тепличных условиях местностей отыщется предостаточно не только у нас, но и везде в мире. Впрочем, как бы ни глуха была деревня, исключено, чтобы в ней не предстала, скажем, такая картина: перевешивающееся через бельевую веревку (о, умопомрачительное!) бикини. И это при отсутствии, не говоря уж об электричестве и телевидении, даже следа канализации (доступной всему честному человечеству). Научному фантасту и то не под силу придумать столь величественного фантома. Инопланетяне из незнакомой нам галактики еще куда ни шло, это воображению доступно, но выгребная яма и… ультрамодные бикини? Впрочем, одно только ношение предметов галантерейного производства вовсе не означает мышления, соответствующего современному мировому разуму. Напротив, оглядевшись вокруг, видишь прямо-таки противоположное: какой-нибудь австралийский каннибал или африканский бушмен красуется в майке «Чикаго булз», при том, что только давеча закусил собственным батюшкой.

Эге– ге, куда это нас занесло? Начали было с Японии, а приплели еще и Африку, и Австралию. Сумбур какой-то. Ну, да уж пусть остается, как есть. Да и как не остаться, когда все равно уже ничего не исправишь, более того, не зачеркнешь, поскольку всякое начертанное нами слово принадлежит скорей государству, нежели нам самим.

Стало быть, я остановился на том, что Натэла Маланиа происходит из такой глухой деревни, что и сказать нельзя. Никто никогда и слыхом не слыхивал ни о какой ее родне, кроме как тетка Тамара. Тетка обитала где-то в мтацминдском околотке, вроде бы на Атарбекова, наискосок от верховного суда, вспоминали позже в семье Очигава. Была женщина несколько странная. «Весьма, весьма странная»,  — подчеркивал Пантелеймон. И впрямь, ей скорее пристало быть родней старой вороны, нежели не старой еще Натэлы. Крохотная, тускло-седенькая старушка красовалась в неизменном коричневом, слегка выцветшем на плечах пальто с узеньким беличьим воротником. Шапочка на ней была тоже беличья, для вящей красоты чуть сдвинутая на бочок. Все сие облекало небольшую головку, изрезанное морщинами личико и сбежавшуюся в складки шею. К Очигава она обычно являлась за день до Нового года, и всегда с подарком, хоть и, видно, располагала не Бог весть какими возможностями. То, бывало, принесет переливающийся поверху яичной смазкой сладкий пирог, то перетянутую щегольскою тесемкой связку чурчхел… А на первый день рождения Пето разогналась на хрустящую сторублевку (пенсию за немало месяцев) и в придачу серебряную ложечку с пышнохвостой белкой на ручке, эмаль с коей, правда, давно уж осыпалась, но она все еще находилась в употреблении у Очигава. Причем самое странное, что вдруг исчезала и так же вдруг обнаруживалась. При этих посещениях Пантелеймон непременно ставил коньяк, и тетушка весь вечер понемногу потягивала его из рюмки, до тех пор пока бесцветные ее глазки не зажигались молнией, предвещающей поток горячих неудержимых слез. Тетка долго перечисляла разные новости, кое-что разузнавала сама, вспоминала прошлое, а к концу, по обычаю воскликнувши: «Ой, чуть не забыла!», совала руку в висящий на спинке стула старенький ридикюль, зажмуривалась и так долго и обстоятельно копалась в его содержимом, привлекая внимание Пето, что последнему ридикюль этот представлялся кладезем сказочных сокровищ, между тем как владелица его внезапно выхватывала из глубины то конфетку в невообразимо блестящей обертке, то заморскую жвачку, а то цветные наклейки и с вскриком:

– Кто здесь у нас баловник?  — потряхивала ими в воздухе.

– Я!  — доверчиво взвизгивал Пето, но тетушка притворялась, что не слышит, и окидывала взглядом взрослых, обращая немой вопрос уже к ним. Пантелеймон не откликался и только покашливал в кулак: «Хм! Хм!», а Натэла заявляла, что это она баловник, и протягивала руку к конфете или жвачке.

– Хочу конфетку,  — тихонько повторял при этом пререкании Пето, и в глазах его вспыхивала искорка детской жестокости.

– Пусть, кому хочется гостинца, поцелует меня вот сюда,  — заявляла тетушка, подставляла шею и тыкалась щекой в уже изнемогающего от нетерпения Пето.

Раз как-то случилось, что Пето так и не поцеловал ее и она преспокойно отправила гостинец обратно, полушутя, полуобиженно протянув: — Ах, так?

– Так!  — подтвердил, уперев руки в бока, Пето.

III

Сейчас, досужий мой читатель, нам надлежит сосредоточить внимание на некой почтенной матроне, матери Пантелеймона, бабке Пето и свекрови Натэлы Евгении, или попросту Жене, Очигава.

Матрона эта являет собою суровую сухопарую старицу с мужеподобными чертами лица. К счастью, она всегда восседает в инвалидной коляске, что препятствует ей оказаться ростом выше всех в семье Очигава. Постоянное пребывание в коляске могло бы сломить не только старуху, но даже и двух мужей в самом соку. А уж в безумные наши времена, сидючи в ней, ты не человек, а всего-то полчеловека, точней человечишка. К Жене, однако, это соображенье неприменимо: она так освоилась со своим местопребыванием, что без него ее и представить немыслимо. Коляска — последний штрих, нанесенный на ее изображение. Как небу свойственны звезды, полю злаки, а красивой женщине драгоценные украшения, так ей пристала коляска. Она высится на своем троне, вытянувшись в струну и зажав в углу губ неизменную сигарету, так спесиво и горделиво, что не приведи вас Господь. На коленях у нее покоится резная по ободу пепельница из слоновой кости, а над ней выгнутый, наподобие птичьего клюва, нос, пепельного цвета пронзительные глаза и иссеченный прямыми рядами морщин мощный лоб. Довольно на мгновение напороться на ее взгляд, как тут же пленяешься, подпадаешь под власть и не можешь не выполнить ни одной ее прихоти. Годами она, должно быть, со старую ворону, но очков никогда не носит. Взъерошенные брови и всегда вытянутая вперед шея не могут скрыть свисающего тряпкой и подрагивающего, как у индюка, подбородка. Пожалуй, она и вся точь-в-точь старый индюк. С первого взгляда кажется, что губы у нее сомкнуты, как у рыбы, но если надлежащим образом вглядеться в них, окажется, что губ у нее нет вообще. Между тем на некоем отверстии ее сурового лика порою играет ухмылка. От облачения ее веет древностью и нафталином. Состоит оно преимущественно из бурых, а в особо торжественных случаях какого-то ящеричного или ядовито-зелено-серого цвета юбок, кофты с белым, накрахмаленным до окамененья воротником и жабо, так тщательно выделанным, будто над ним чуть не до седьмого пота трудился сам черт. Короче, недостает разве что только чепца, чтобы счесть эту матрону сошедшей прямо со старинной гравюры.