- Например, о славе, - торопливо сказал он. - Когда в мастерской господина Якобуса говорят о славе, и не верю ни одному слову. Там вечно толкуют о том, что слава того или другого возрастает или уменьшается. Что за бессмыслица!
Он пожал плечами. Он понимал славу только, как нечто целое, внезапное, не поддающееся вычислению, покоряющее. Его удивляли и преисполняли презрением все рассказы о тайных ходах, ведших к ней, о суммах, уплаченных за нее, об уступках общественному мнению, о соглашениях с его руководителями, об унизительных домогательствах, о тайном румянце стыда... Нет, слава была таинством.
- Недавно я прочел, - торжественно сообщил он, широко раскрывая глаза, - что лорд Байрон однажды утром проснулся знаменитым.
- Как это прекрасно! - сказала герцогиня.
- Правда?
Его сердце вдруг опять забилось, как тогда, когда он, весь бледный, со вздохом положил книгу.
- Разве ты хочешь быть поэтом?
- Я не могу даже представить себе, как это выдумывают какую-нибудь историю. Нет, я не хочу выдумывать историй, я хочу переживать их. Я буду делать, как дядя Сан-Бакко, буду воевать с тиранами, освобождать народы и женщин, переживать необыкновенные вещи.
- Сделай это, мой милый, - сказал старик. - Ты не раскаешься.
- Но раньше я должен научиться так хорошо фехтовать, как ты.
- Еще немножко, и ты сможешь дать себя так отделать, как я.
- Разве у меня хорошие мускулы? - тихо спросил мальчик.
- Ведь я тебе говорил уже много раз. И желание иметь их у тебя есть, а это стоит большего, чем сами мускулы!
Музыканты заиграли "Santuzza credimi".
Сан-Бакко и герцогиня слушали. Нино кусал губы и думал:
"Но моей кости он еще ни разу не пощупал. Неужели дядя Сан-Бакко совсем не заметил ее?"
Он называл это своей костью, и каждый раз, как думал об этом, испытывал муки тайного позора. Это был железный прут корсета, который шел под его блузой с левого бока. Ремни охватывали предплечья. Он рассматривал это сооружение по вечерам, тщательно заперев дверь, с серьезными глазами и крепко сжатым ртом. Потом, разом решившись, срывал его, сбрасывал платье и, упрямо подняв голову, подходил к зеркалу.
- Между грудью и плечами впадина, - говорил он себе. - Грудь слишком торчит. Я недавно видел на бронзовом Давиде, как должна выглядеть грудь юноши, - о, совсем иначе, чем моя... Я должен работать, тогда будет лучше...
И он начинал делать гимнастические упражнения. Но на душе у него было тяжело. Он вдруг опускал напрягшиеся руки и ложился в постель.
- И если бы этого даже не было, шея слишком тонка. И разве я могу надеяться, что из моих кистей рук когда-нибудь вырастет порядочная мужская рука? Ведь у каждого обыкновенного человека более крепкие кисти, чем у меня. А у дяди Сан-Бакко они как будто из стали.
Собственная неумолимость, в конце концов, ослабляла его; он рыдал без слез. Затем он стискивал зубы, глубоко и равномерно дышал и этим задерживал поток слез.
Днем он иногда размышлял:
"Кто знает, каким я кажусь другим. Может быть, я ошибаюсь; может быть, я особенно хорошо сложен. И если бы скульптор, создавший Давида, знал меня, - кто знает?"
Это была невозможная, в глубине души сейчас же снова погасшая надежда.
"Высокая грудь - не признак ли это силы? И во всяком случае у меня красивые ноги, это находят все, я знаю это наверно".
В этом пункте он был уверен.
"Остальное срастется, - сказал врач. - Да и в платье ничего не видно. И я закаливаю себя. Я научусь переносить голод и колод, делать тяжелую работу, далеко плавать и еще многому"...
Но во время гимнастических игр он проявлял себя малоспособным. Момент, когда надо было прыгнуть вперед и поймать противника, он большей частью упускал, так как стоял и мечтал. В мечтах он воображал себя генералом и заставлял своих товарищей нападать на черный лес, полный страшных врагов. Или же он приказывал им карабкаться по мачтам корабля, в который превращались стены школьного двора. В конце концов, он приходил в себя, возбужденный и бледный. Остальные были красны, они победили или были побеждены! Нино не сделал ни того, ни другого.
"Ах, - думал он в порыве отрезвления и нетерпения. - И генералом я тоже никогда не буду. Вообще, я думаю, меня совсем не возьмут на военную службу. Я не могу себе представить этого".
В действительности он испытывал перед военным строем ужас, в котором не хотел себе сознаться; перед гражданскими союзами тоже. Когда он слышал о чьей-нибудь женитьбе, он с удивлением и любопытством думал: "Неужели и я когда-нибудь женюсь? Я не могу себе представить этого". Или он видел похороны. "Я должен исчезнуть как-нибудь иначе. Со мной это не может произойти так. Я не могу себе представить этого".
Слепые перестали играть. Сан-Бакко еще раз просвистал последние звуки, слабо, с трудом двигая губами:
- Проклятая повязка!.. Нино, это была хорошая музыка?
- Отвратительная!
Он вздрогнул. Каждая из его дурных мыслей соединилась с каким-нибудь звуком, нераздельно слилась с ним. И это случайное совпадение нескольких нот с мучительным раздумьем превратило для мальчика несколько безразличных тактов в лес пыток.
"Я никогда не буду больше слушать этого", - решил он про себя.
Он с неудовольствием прошелся по комнате на кончиках пальцев танцующей походкой.
- У меня красивые ноги? - вдруг спросил он с тоской в голосе.
- Не сомневайся! - воскликнул Сан-Бакко. Это было его первое громкое слово.
- Я люблю тебя! - сказала герцогиня. - Иди-ка сюда... Так. Ты должен еще многое рассказать мне. Ты можешь говорить мне "ты" и называть меня по имени.
Он одним прыжком очутился возле нее.
- Это правда? - тихо спросил он, боясь, чтобы она не взяла обратно своего слова. - О, Иолла!
- Иолла? Это уменьшительное имя?
Он только теперь понял, что сказал, и начал, запинаясь:
- Я уже давно придумал это имя, про себя, - Иолла вместо Виоланты. Вы понимаете... Ты понимаешь...
"Я должен теперь смотреть ей в глаза, - сказал он себе. - Теперь она поймет все".
В это время с улицы донеслись крики и аплодисменты. "Да здравствует Сан-Бакко! Гимн Гарибальди!" сейчас же понеслись его звуки, радостные, легкокрылые, - солнечный вихрь, шумевший и свистевший в складках знамен.
- И это музыка! - сказал Сан-Бакко.
Нино исчез. Герцогиня видела из окна, как он бежал по площадке, и как его торопливые шаги отчаивались догнать счастье: неслыханное, единственное счастье, вырывавшееся из коротких красных губ мальчика и несшееся пред ним. "Неужели это правда, неужели я в самом деле сейчас переживу это... это... это?".