— А женщина?
— Ну, женщина — дело иное! Когда мы молоды, она поражает нас, завораживает, а после — дает равновесие. Женщины очень уравновешенны… Прекрасное создание. Да, женщина прекрасна, как зверь, как скульптура, камень, цветок, дерево. Цветы хороши, но я больше люблю деревья. Рожковое дерево нравится мне больше, чем все цветы на свете. В Монтроче, у отца, росли рожковые деревья… Женщина исполнена ритма, она — как земля с самолета, ритм и ритм. Когда летишь, ритм земли очень хорошо виден. Когда гуляешь, видишь крестьянина, камень, пятно какое-нибудь… в них тоже много ритма. Из поезда или из машины ничего не видать, все убегает: охотник, рыболов… Вы охотитесь?
— Нет, что вы!
— Очень рад. Я охотников не сужу, каждому свое. Охота на крупную дичь — благородное дело, борьба, пиф-паф — и пожалуйста, кабан или там лев. А вот кроликов убивать — низко, просто смешно. На днях я видел, какой-то иностранец ходит, птиц стреляет. Ну, смешно! Рыба — другое дело. Удить пристало поэтам. Удишь — и глядишь, как радуги дробятся в воде. Удить — хорошо, это не спорт. От спорта человек звереет. С социальной точки зрения, на мой взгляд, спорт — наркотик. Или бумажный цветок. Какие дураки прославленные футболисты!
Столовая у Миро — большая и светлая. В одном углу висит мобиль Кальдера, загадочный, как дерево в листьях. Кофе у Миро — горячий и крепкий. На стенах — картины Леже, Брака, Кандинского. Кофе Жоана Миро благоухает и бодрит.
— Хворосту не хотите?
— Нет, спасибо, и так хорошо.
— Мой внук ест хворост, сколько ни дай, вот увидите. Ему два года, зовут его Давид, вы еще с ним познакомитесь. Я очень люблю детей. Улыбаются, знаете, смеются. Кричат, говорят что-то такое, не поймешь…
Столовая у Миро — веселая и просторная. Под стеклом сверкает терракота Льоренса Артигаса, рядом — деревенские горшки.
— Все настоящее, все — из земли. Как быки — быки настоящие, я их очень люблю. Чем я старше, тем они мне интересней…
Тому, кто слушает, иногда приходят в голову глупости, какие-то детские шалости, делать ему нечего.
— Вот что, Миро, как вам преступники?
— Некоторых я очень уважаю, умное убийство — штука нелегкая, да.
— А герои?
— Нет, этих — нет. Посмотришь вблизи — истинные ничтожества.
— А святые?
— Ну, это вопрос серьезный…
Земля, на которой стоит Сон Абринес, между Каламайором, где зелены и прозрачны воды, и Женовой, где прозрачен и зелен лес, — уступчата, и уступы ее мягки, учтивы, старинны, освящены веками, хорошо продуманы. Мастерская Жоана Миро стоит рядом с домом, но она пониже. В мастерскую Жоана Миро ведет лесенка, с перилами, чтобы Давид не скатился. Дом Жоана Миро, приветливый и уютный, строил здешний архитектор Энрике Жункоса. В прекрасно спланированной мастерской громоздятся неоконченные работы, полотна, картон, бумага, камни, мешки, кусок котла, которых еще не раз коснутся руки, терпение и талант Миро.
— Да, работы много. Вот, прибираю; меньше чем за год я уничтожил сотню эскизов. Надо быть смелым и не привязываться к вещам… Надо прикипеть к земле… Париж я очень люблю, его не обойдешь… Мадрид, музей Прадо, эта самая испанская трезвость, Сурбаран — да, хорошо, даже прекрасно. Однако надо прикипеть к земле. Родился я в Барселоне. И знаете, я там чужой. В больших городах жить нельзя. Здешний свет — вот, глядите! Здешний, мальорканский свет — истинное чудо. Пейзаж тут так себе, ничего особенного. А вот свет — как стихи. Знаете, восточные миниатюры, когда смотришь словно сквозь дымку… Так и тут. Я не случайно поселился здесь и работаю. Земля зовет, из Таррагоны — на Мальорку. Или с Мальорки в Таррагону, это все равно. Монтроч и Пальма… Я полюбил эти места года в два-три, когда меня возили на святки к бабушке Жосефе и дедушке Жоану, их фамилия Ферра. Средиземное море. Я не мог бы жить там, откуда не видно моря. То есть Средиземного, не всякого. Вы — с Атлантики. Это хорошо: Атлантический океан и другие моря хороши, но тут — дело другое. А Каталония… Какой разум, какая пластика! Для меня очень много значит Монтроч. Мальорка — это стихи, это свет… Пока я не уравновешу Монтроч и Мальорку, для меня не настанет зрелость. Значит, еще не настала.
Жоан Миро говорит напоследок тускло и как-то утомленно: