Вскоре влияние еврейских юмористов на Рафи приняло несколько странные формы — он вдруг перестал покупать дома и даже продавать их.
Целые дни Гольдшлаг проводил с Хилелем, слушая горький еврейский юмор. Он беседовал с ироничным бен Синой, смеялся и плакал с Тевье — молочником, окунался в жизнь хасидских местечек, слушая мудрые притчи цадиков, разгуливал с бесшабашным Беней Криком и понял, что печаль — великий грех, а где смех — там Бог. Смехом разрывал он трагическую завесу бытия.
Смех что‑то прорвал внутри у Рафи — и он вынырнул на солнечную поверхность, в хорошем настроении. Давно уже у него не было такого настроения, даже после удачной продажи дома, даже двух…
Он стал весел, как когда‑то, давным — давно, когда был беден. Жизнь
изменилась — он влюбился в острое слово. Небо стало выше, чувства острее. Где только не ржали они с капитаном ВВС — на улочках Марэ, в Компьенском лесу, в парках Версаля, а однажды, слушая Менделя Маранца, Рафи от смеха чуть не упал с моста Мирабо в Сену.
Смех прочистил Рафи, и внезапно он перестал шутить.
— Знаете что, — сказал он однажды Хилелю, — давайте не будем печатать юмор Гольдшлага. Лучше отдать два тома хасидским историям. Вы не против?
Рафи начал писать акварели, занялся ваянием и швырнул изрядную сумму на памятник Чарли Чаплину, узнав, что тот — еврей.
— По слухам, — предупредил Хилель, — конкретных доказательств не имеется.
— Не важно, — ответил Рафи, — для меня он еврей!
Вдруг он влюбился в юную израильтянку, подарил ей развалины хижины у Нила, где по данным Хилеля жил Мбонго, купил ей полное собрание сочинений Шолом — Алейхема и сыграл веселую свадьбу, где тамадой был Гур — двести гостей валялись от смеха на весеннй траве. Они подружились, и Рафи иногда с тоской думал, что капитан скоро вернется в свой Иерусалим.
— Может, останетесь в Париже? — как‑то предложил он.
— Не могу, — ответил Хилель, — я иерусалимец в пятом поколении, вот закончу антологию — и домой!
И он принялся за японского еврея Урия Ямомоту…
Так шел день за днем, Хилель перебирался благополучно из Японии в Африку, из Африки в Австралию и вдруг, когда он плыл из Кюрасао к Камбодже, где собирался создать величайшего камбоджийского сатирика тринадцатого века Моше Суанака, произошло кораблекрушение — Рафи вдруг захотелось, чтобы об их уникальной работе узнали академики.
— Хилель, — сказал он, — а почему бы не показать наш труд под Куполом. Нашим бессмертным?
Капитану это не понравилось, он вообще с предубеждением относился к бессмертным — возможно, потому, что сам был смертен.
— Зачем? — просто спросил он.
— Пусть знают, — ответил Рафи, — какие у нас были титаны и кто действительно бессмертен!
— Но антология еще не готова.
— Покажем то, что есть, — настаивал Рафи, и вновь добавил: Пусть знают наших!
И капитан понял, что корабль начинает тонуть.
— Тогда дайте аванс, — заявил он, — без аванса к бессмертным не пойду!
— После двенадцатого тома, — ответил Гольдшлаг, — как договаривались.
— Я бомбил атомный реактор, — напомнил Хилель.
— После двенадцатого, — повторил Рафи, и капитан понес бессмертным свою антологию без аванса…
Академики были поражены. Ни один из них даже представить себе не мог, сколько великих писателей он не знает, пусть даже и еврейских. А один из бессмертных, можно сказать — самый бессмертный из бессмертных — вдруг умер.
«— Прожить семьдесят лет и не знать Мбонго, — писал он в своей предсмертной записке, — никчемная жизнь! Оревуар, мсье!»
Оставшиеся в живых бессмертные давали восторженные рецензии. Особенно воспевали того же Мбонго. Все сходились на том, что из него вышел великий немецкий писатель Генрих Гейне, который, чего там лукавить, просто — напросто перенес все сюжеты Мбонго из Африки шестнадцатого века в свою Германию девятнадцатого.
Бессмертные обвиняли Гейне в плагиате.
Шуламит Кукарача своей язвительностью и едкой сатирой напоминала Джонатана Свифта, но так как жила на пару веков раньше, то и Свифт, получалось, вышел из нее.
Всех поразил Петроний, автор «Сатирикона», который, как оказалось, все сдул с Лао Лао.
Классики мировой литературы летели со своих пьедесталов один за другим.
Когда упал Мольер, сдувший, как выяснилось, «Тартюфа» с антарктического еврея Шмудсена, червь сомнения закрался в души бессметных.
Они не были уверены в Генрихе Гейне, но в том, что их благородный Мольер ничего ни у кого не тащил — они не сомневались, и один бессмертный — чтоб он сдох! — потребовал оригиналы.