Лия часто рассказывала Пуме о своей жизни.
— А что ты делала в Средней Азии? — спрашивал Пума.
— Снимала паранджу.
— А что это — «паранджа»?
— Это чадра, ей женщины закрывали лицо.
— Они были очень некрасивыми? Зачем женщины закрывали лицо?
— Открой рот, скажу.
Пума широко раскрывал рот, там скрывалась полная ложка.
— Законы шариата, — объясняла Лия.
— А что такое — «шариат»?
— Страшное дело, — Лия делала ужасные глаза.
— Ну скажи, что это — «шариат»?
— Рот!
Пума раззёвывал.
— Шариат, — Лия впихивала три ложки, — это законы для мусульман.
— А кто такие — мусульмане?
— А это пусть тебе объяснит твой братик, он с ними будет жить, он с ними на верблюдах кататься будет.
Пума все съел, и мусульмане Лию больше не интересовали…
Солнце начинало припекать, она закрывала голову косынкой.
— У меня ничего нет на обед, — говорила она и садилась составлять список.
— Купите больше хлеба, — напоминала она, — прежде всего в доме должен быть хлеб.
Лия все ела с хлебом — суп, картошку, грушу, пирожное.
В ресторане, что бы мы не заказывали — она всегда закусывала корочкой хлеба.
— Иначе я не сыта, — объясняла она.
Это у нее осталось с блокады, когда в день давали сто двадцать пять грамм какой‑то серой массы, лишь издали напоминавшей хлеб.
Странно, но и Пума обожал хлеб — когда мы ходили в гости, он ел только его.
Он вообще был похож на бабушку — походка, задранный нос, командир. Оба они никого не слушали и делали, что хотели. Когда его увозили куда‑нибудь на день, Лия ходила как львица, которую лишили львенка…
… — Потом, — продолжала Лия, — помидоры, только выбирайте твердые, а то в прошлый раз привезли гниль!
Мы брали рюкзак, сумки и ехали на электричке в Больё.
Мы привозили гречку и синюю сливу, камамбер и прованские яблочки, отбивные и итальянские арбузы.
— Арбуз я просила?! — уточняла Лия.
Обедали мы в патио. Остро пахли прованские овощи. Ягненок был на косточке. Иногда я покупал легкое вино. Потом мы укладывали Пуму. Он самоотверженно защищался, наконец засыпал и мы спускались в «Сорренто», на плетеные кресла, за белые столики, выпить стаканчик кофе и выкурить по «Амбассадору».
Хорошо сидеть в купальнике, когда молод, худ, загорел, и каждые десять минут барахтаться в нежной волне.
Мы болтали, читали одного и того же писателя, который когда‑то жил недалеко, в Ментоне, и писал, как никто другой. Мы пытались разгадать его секрет…
Мы слушали «Ерушалаим шел заав», Нонико объяснял нам положение на Ближнем Востоке, и Витторио, когда был в хорошем настроении, присылал нам «Мартини драй» с лимончиком на борту…
Мы смеялись, фотографировались, строили рожи.
Вскоре появлялся недовольный Пума и искал нас суровым взглядом.
— Нехорошие! — кричал он и бежал к нам.
— Пума, — кричала Лия из окна, — вернись немедленно, ты совсем не спал.
Он прятался под стол.
— Скажите, что меня здесь нет, — шептал он.
— Катя, — шумела Лия, — он не доел клубнику. Пусть немедленно доест!
Пума уже засовывал в рот сигарету и зажигал спичку.
— Сумасшедшие родители, — кричала Лия, — куда вы смотрите?!
Ребенок вырастет хулиганом!
Катя вырывала сигарету.
— Дай нам договорить, Пумочка, — просила она, — пойди, поспи.
— Я уже поспал, — отвечал он.
Он не любил спать, боялся что‑то прослушать, проглядеть, пропустить. Этим он походил на меня. В детстве, если я в воскресенье вставал позже восьми — мне казалось, что я проспал всю жизнь… Всегда бодрствовал, торопился — и что поймал?
— Ты поймал нас, — отвечала мне на это Катя.
Она была права…
Иногда мы ездили в Италию, в старинный город Вентимилию.
Мы болтались по «меркато», где был поддельный Карден, по древним улицам, где пили легкое вино, играли в карты, в лавке нам делали «панино кон прошютто», вкусные до безумия. Мы стриглись у «Тино и Джулио», ели «фокаччо» в маленькой пиццерии напротив, где был один стол и два стула и знали бар с удивительным капуччино — пенка в нем держалась до самого конца…
В Вентимилии был дешевый коньяк, аппетитная «казателла», пахучий «пармиджано». Мы привозили его огромными булыжниками, килограмма по полтора. Лия хваталась за голову:
— Это нам хватит на год!
Но к следующей поездке уже ничего не оставалось, и мы ехали за новым булыжником — а в общем опрокинуть чашечку «капуччино».
— Вентимилия, сердцу милая, — пели мы, — сердцу милая Вентимилия…
Помню, как Катя заказывала рамы для наших картин. Как хохотали с Ноникой над высохшей рекой, где бродили кони — уж не помню, над чем.
Это было время, когда много смеялось.
Если правда, что человеку отпускается определенная доля смеха — я всю ее тогда «высмеял».
Каждый раз мы привозили с «меркато» Лие купальник.
Но то он был велик, то мал, то старил, то слишком молодил.
Мы курсировали с ним на рынок и обратно, пока однажды не сообщили, что купили его по дешевке — и Лие он сразу понравился.
Однажды мы уговорили ее поехать с нами и угостили капуччино.
— Сначала выпей кофе, — учили мы, — а потом заешь пеночкой.
— А почему не наоборот? — спросила Лия и тут же съела пенку.
Она все делала не так, как мы.
Италию мы любили еще с времен эмиграции, когда жили в Остии большой семьей, на Лунгомаро Паоло Тосканелли и ели гусиные крылья, которые готовила Лия. Тогда капуччино она себе не позволяла.
— Сейчас бы я эмиграцию не перенесла, — говорила мама.
— А что такое эмиграция? — спрашивал Пума.
Тогда его с нами еще не было.
— То же самое, что эвакуация, — отвечала Лия.
— А что такое эвакуация?
— Нечего тебе это знать! Достаточно, что я ее узнала!
Вечера были теплыми и длинными. Кто читал, кто слушал радио, кто смотрел на море. Я все хотел расспросить маму про ее жизнь — как она приехала в Ленинград, как встретила папу, как началась война…
— А, — она махала рукой, — нечего рассказывать, жизнь как жизнь!
Вечера проходили, мы болтали о чем угодно, так я ничего и не знаю о ее жизни, только то, что помню сам. Например, как мы шли по
Фонтанке, в городской суд, где судили папу.
На деревянной скамейке сидел стриженый человек, он улыбался и махал мне рукой. Это был папа. Ничего вокруг он не принимал всерьез, кроме меня. Со скамьи подсудимых он улыбался мне…
И когда вынесли приговор, и мама заплакала — он тоже помахал мне рукой.
— Мы познакомились на фабрике — кухне, — как‑то сказала Лия, — у Нарвских ворот. Доброта была в каждом его движении. До него я не знала таких добрых людей… Ты хочешь узнать про мою жизнь — она напоминает эту дачу — ее заливало, сносило, качало, продувало, но мне не хочется ее покидать… Ладно, пора спать, — она поднималась и шла к себе в комнату, — не забудьте закрыть двери, когда ляжете…
В один из таких вечеров мы провожали Нонико в Эрец. Мы сидели за столом, и Лия пекла нам блины.
Полная луна над морем лила на нас свою печаль. Иногда мне кажется, что луна — еврейская мама, у кого еще такая несказанная грусть…
— Не ешьте пустыми, — командовала Лия, — возьмите с творогом, со сметаной! Кто ест пустые блины?!
Горка их все росла и росла.
Мы ели молча. Редкие минуты, когда не нужно слов, мир полон чувств и за всем стоит смысл. Я заметил, что это случается, когда расстаешься. И когда встречаешься. Надо жить на этих двух полюсах.
Ну, так вот, мы жевали блины, перебрасывались ничего незначащими словами, а потом Лия протянула Нонико деньги.
— Кушай там хорошо, — сказала она, — не отказывай себе ни в чем — овощи, фрукты. В Израиле есть фрукты?..
Лия охладела к этой стране — она отбивала у нее Нонику.
Каждый раз со своей пенсии она посылала ему потом и на учебу, и на комнату, и на приемник.
Как она их выкраивала — не знал никто. Дикий виноград «Черная изабелла» — вот объяснение. Она не тратила на себя ни сантима и устраивала нам скандалы за каждый подарок.