Выбрать главу

— Сколько она весит, шери? — интересовалась Людовика.

— Двести десять кило, — отвечал Василий.

— Кто ж её украдёт? — резонно спрашивала она.

Видимо, ему нечем было крыть, поскольку в следующем письме споры о штанге прекратились, и акцент был перенесен на любовь.

— Любовь нечаянно нагрянет, — сообщал он, — когда её совсем не ждёшь. Моя страсть так сильна, что если вскоре я не попаду под альпийское небо и не обниму тебя на лугу — я умру! Сил ждать больше нету!

— У меня тоже! — телеграфировала она, — вылетаю Брянск. Готовь сеновал и водку. Ответь как можно скорее.

И тут произошло ужасное — переписка прекратилась, и я перестал зарабатывать деньги.

Людовика являлась ко мне каждый день, ревела и кричала, что Василий умер от любви.

Я пытался её убедить, что всё хорошо, что штангисты сильны, что они живут долго, что их мускулы крепче стали, но она мне ставила кассету, откуда было ясно: «я умру от любви».

Она слала телеграммы — два — три слова. Я ни черта не зарабатывал.

Он ничего не отвечал. И я знал, что он не ответит. Альпы ещё можно было любить, но Людовику? Только впридачу к альпийскому шале…

Телеграммы прекратились. Людовика собиралась в ближайший монастырь. Я продал машинку и снова перешёл на варёную колбасу. Мне начало нехватать на кофе — единственное, что я себе всегда позволял.

Это было недопустимо. Надо было во что бы то ни стало возрождать любовь, нельзя было ей дать умереть — хотя бы из‑за гризонского мяса. Да и Людовику мне было жаль.

Я сел и почерком штангиста — всё равно она ничего не понимала в русских буквах — написал Людовике письмо. Я сообщал, что тяжело болел и даже чуть не умер, но не из‑за любви, а из‑за грыжи, которую заработал, пытаясь побить краевой рекорд.

«— К тому же, — писал я, — во время третьей попытки штанга упала на голову, я потерял память и всё забыл».

Письмо я переправил друзьям в Москву, откуда его завезли в Брянск и отправили с местной почты.

Людовика прискакала ко мне на коне, с письмом в зубах.

— Немедленный перевод, — кричала она, — плачу тройную!

Перевести мне ничего не стоило…

Она ревела — я, как мог, успокаивал. Тут же, сквозь слёзы, Людовика принялась диктовать ответ:

— Шери, не волнуйся, у нас тут хорошие лекарства — память вернётся!.. Помнишь ли ты, кстати, ту ночь, сарай?..

Я ответил на семи страницах — у меня давно не было ни сантима. Я обильно цитировал Данте и Пушкина, а в конце письма интересовался:

— Кстати, о какой ночи вы пишете, — спрашивал я, — о той ли, когда на меня рухнула штанга, все эти двести десять килограммов?!

— Боже мой, — ревела Людовика, — как можно забыть сарай! Даже если что‑то на тебя падает!..

Переписка, по моему замыслу, должна была возродиться с новой силой и длиться бесконечно, пока буду жив я и пока будет жить Людовика.

Мне хотелось любви до гроба!

— Уважаемая Людовика, — писал «Василий», — не могли бы вы хотя бы напомнить вашу фамилию. Может, она вызовет хоть какие‑нибудь слабые ассоциации в моей угасающей памяти!

Она ответила кратко и пылко.

— Шери — я — Людовика, Людовика фон Вандерхоффен! Вспомни — Брянск, сеновал, водка! Что с тобой, шери?!..

«Василий» ответил незамедлительно. В огромном, всеохватывающем послании он подробно рассказывал о своей ужасной болезни, в результате которой не узнаёт ни свою мать, ни свой родной Брянск, который почему‑то принимает за Цюрих. Послание заканчивалось просьбой:

— Уважаемая Людовика, очень прошу вас описать всю вашу жизнь, от рождения по сей день. Кстати, сколько вам лет? Не та ли вы глуховатая дама лет восьмидесяти из Дюссельдорфа, которую я как‑то перевёл через Красную площадь?

Людовика ревела. Она написала послание — это был маленький роман — детство, отрочество, корь, бронхит, юность, прогулки в горах, перелом ключицы, рождество, шоколад в Зерматте, встреча с Василием в Брянске — и сарай!

Сараю было посвящено восемь полных страниц.

На это письмо я съездил в Рапалло и написал рассказ на террасе отеля «Эсперанца». Каждый вечер на набережной я позволял себе самый дорогой в мире капуччино — семь тысяч лир.

Оттуда же я привёз новое письмо Василия, написанное над морем — от него отдавало итальянским ренессансом.

«Василий» писал, что яркая жизнь Людовики потрясла его, что глаза её на фото Везувию безумному подобны и если бы он встретил её — наверняка бы влюбился, как Данте в Беатричче…

— Как «если бы»?! — причитала Людовика, — а Брянск, а сарай, а водка?..

Об этом «Василий» ничего не помнил, он так и писал:

— Уважаемая Людовика, я так и не понял, о каком сарае и о каких страстных поцелуях со мной вы пишете? Я никогда в жизни ни с кем не был в сарае, я ещё юн и никого не любил, кроме штанги, которая со мной так коварно поступила…

— «Никого не любил…» — это я, конечно, переборщил из‑за бурных красок Ривьеры. Людовика прекратила писать и пошла по врачам, занимающимися проблемами памяти. Вскоре она притащила две коробки лекарств.

— Новейшее средство, — объяснила она, — «дрэкосил». Два укола в день — и память возвращается.

К коробкам я приложил её послание:

— Шери, это вернёт тебе память, это вернёт к тебе твою Людовику, вернёт тебя в сарай…

Всё, больше ни слова. Скотина!

Я «отправил» лекарство через местный «Каритас» и вскоре ответил Людовике довольно раздражённым письмом, где писал, что, мол, спасибо за «дрэкосил», но уколы болезненны и приносят мало эффекта — никакая память не возвращается. Кроме определённой — каждый день я вспоминаю, что должен кому‑то деньги, сумма возрастает — а денег нет.

— Если, — писал «Василий», — у меня будет возвращаться только такая память, то на кой мне хрен этот «дрэкосил»?

— Кстати, — спрашивал «он», — куда делать уколы? Я делаю в жопу, простите за слово. Правильно ли?

Людовика была в ужасе.

— Кто ему сказал про задницу? — всхлипывала она, — в вену, в вену!

— Надо было предупредить. — оправдывался я.

— Я потеряла голову! Не в задницу, а в жопу, простите, что я такое говорю — в вену, в вену!

«— Наверное, у тебя из‑за жопы, — писала она, — возвращается не та память». И приложила разовые шприцы, чтобы он не заразился СПИДом.

— Делаю в вену, — отвечал Василий, — вчера вспомнил, что уже год не платил за квартиру и как в детстве меня переехала «Победа». Также как воровал чужие яблоки и писал на малину. Вспоминается всякая гадость, — не следует ли, родная Людовика, попробовать делать уколы в другое место?..

Видимо, я плохо знал человеческую психологию. Вместо того, чтобы эпистолярным жанром воспламенить страсть, я её убил — Людовика прекратила переписку и впала в депрессию.

Тогда я написал, что «дрэкосил» вроде начинает действовать — всплывают контуры какого‑то сарая, витают сено и солома и на солнце — чьё‑то нагое женское тело рубенсовских форм.

«Не ваше ли?» — осторожно интересовался Василий.

— Моё, моё! — визжала Людовика, — он пошёл на поправку! Я уверена — как только он увидит меня — он вспомнит!

И она решила лететь к Василию и предстать пред ним собственной персоной.

Я пытался её отговорить, объяснял, что он болен, что такая встреча может быть шоком для него и для неё — Людовика была непреклонна.

— Тело на соломе — это я! — повторяла она, — мы пойдём в сарай, я разденусь — и он всё вспомнит.

— Сарай сгорел, — неожиданно заявил я, — и солома тоже!

Мне надо было спасать свою шкуру.

— Откуда вы знаете? — испугалась она.

— Василий писал, — соврал я, — но я не перевёл.

— Варум?!!

— Я боялся, что вам это будет больно.

— Хорошо, я разденусь в его каморке, там, где штанга.

— Там он не узнает!

— Варум? Я раздевалась и там!..

Она купила билет, кучу подарков, от неё несло шанелью, уж не помню каким номером.

— Дайте ему телеграмму! — она протянула мне текст: «Встречай 17–го, аэропорт Шереметьево, рейс Цюрих — Москва».