Выбрать главу

Джованни размышлял, насколько переменчива воля Господня: казалось бы, ему предназначалось страдать от болезненных телесных ран, а на самом деле — от ран душевных. И сердце будет не столько источать расплавленное золото сострадания, сколько терзаться чувствами, противоречивыми и неясными. Разуму был неподвластен страстный порыв Халила спасти корабль, везущий христиан, и принести в жертву собственное телесное благополучие. Не азарт им двигал и не пламенная любовь! Флорентиец постарался мысленно представить себя на месте своего спутника: один посреди речей, которых не понимаешь, косых взглядов, полных недоверия, ограниченный в передвижениях и желаниях, следующий в обществе неизвестного человека, которого повелели слушаться как своего хозяина. Страшнее всего для мавра было, как показалось Джованни, насильно нарушать все предписания молитвенного благочестия и прославления своего, пусть и ложного, но бога. Ради чего? Что может быть важнее?

И хуже всего — это терпкий вкус недоверия. Ведь поначалу Халил, без сомнений, приманивал, соблазняя поцелуями и телом. Джованни легко читал эти знаки. Знакомые. Ведь сколько раз он проделывал такое и сам! Однако делал вид, что не замечает, как ласкающие взгляды источают сладкий мед, обещая блаженство. Что же изменилось, когда Халил впервые очнулся и прошептал тихое «синьор»? Беспокойство об этом взрастало, превращаясь в страх и неверие по мере того, как пальцы Джованни всё ниже отодвигали край плаща, обнажая кожу с проступившими на ней уродливыми пятнами. И если бы флорентиец был просто лекарем, мальчишкой, отучившимся положенный срок в университете, то недоступны были бы ему знания иные, чем въевшиеся с чернилами в шероховатую поверхность пергамента.

Однако сейчас, оставленный на откуп своим чувствам, Халил в молчании переживал своё горе, иногда сотрясаясь телом или приоткрывая полные слёз глаза, чтобы выпустить вовне плач своей души. Джованни тем временем сотворил то, что посчитал необходимым: наложил мазь, подаренную кормчим, сложил руки Халила на груди крест-накрест, обмотал верхнюю часть тела куском полотна и стянул кожаным поясом, надёжно закрепляя мышцы предплечий в недвижимом положении. Часть лекарской работы была сделана, Джованни встал во весь рост, разминая собственное уставшее тело, отошел к сундуку с вещами, чтобы достать для себя тунику из плотной ткани, что могла бы согреть в сумерках. Али всё еще сидел в ногах Халила, в состоянии задумчивости и какого-то внутреннего самосозерцания, только руками не прекращал поглаживать щиколотки восточного раба.

— Оставь его, Али, — мягко обратился к мальчику Джованни. — Приготовься ко сну. Сделай себе ложе отдельно. Сегодняшней ночью я буду говорить со своим Господом о Халиле. Тебе не стоит этого видеть и слышать, — его взгляд наткнулся на бутыль с вином, которую принёс им капитан. «Подходящий сосуд!». Флорентиец отхлебнул пару глотков, а затем равнодушно наблюдал, как вино жирной струйкой стекает в морскую пучину. Кувшин для отправления естественных нужд его больному был сейчас нужнее.

Оставленный в одиночестве Халил постепенно приходил в себя, собирая волю и изменяясь в лице. В угорающих остатках дня его кожа казалась тёмной, словно проконопаченное дно корабля, контрастно выделяясь на фоне белой, спеленавшей его ткани и серой мешковины, подложенной под голову и плечи. Сидя или полулёжа Халилу было легче дышать. Белки покрасневших от слёз глаз блеснули, вобрав всполохи еще светлого неба, и Джованни ощутил на себе осмысленный, тяжелый, полный решимости взгляд, разящий подобно острию меча:

— Зачем ты это делаешь, синьор?

Джованни подался вперёд и присел на колени перед Халилом, приготовившись выслушать:

— Что делаю? — он поймал себя на мысли, что сейчас стал намного ближе к разгадке истинных чувств, которые испытывает восточный раб. С флорентийцем когда-то случилось то же самое в тот момент, когда он увидел своё истерзанное пытками тело, вот только душа слишком хотела в нём жить.

— Я должен был стать для тебя хорошим помощником и другом, — быстро, не скрывая волнения, захватившего его целиком, заговорил Халил. — Поклялся… но моя жизнь не имеет ценности: я стал для тебя бесполезным грузом, якорем, что цепляется за камни на дне и удерживает корабль. Уже стемнело и никто не узнает. Отдай меня морю, прошу! Не трать на меня силы. На все — воля Аллаха, а я теперь неспособен даже рук поднять для молитвы.

Джованни тяжело вздохнул: будь он кем-то иным, то так бы и поступил. Брать с собой в путешествие магометанина — уже испытание, но оно утяжеляется во сто крат, когда один из твоих спутников еще слишком юн, а второй — тяжело болен. Однако флорентиец чувствовал душевную ответственность за вверенные ему жизни людей: Господь же для чего-то вручил ему души этих двоих, пусть и неверных! Быть может, именно через его труды они обретут спасение? А отвечая на просьбу Халила, придётся поступить так же, как когда-то и Михаэлис, показав свою «драконью» суть, властную и безжалостную к немощи:

— Поклялся быть мне другом? И признаешь за мной право решить твою судьбу? — громко и требовательно воскликнул Джованни.

— Да, синьор, — Халил кивнул в подтверждение. Его губы дрогнули, складки собрались посередине лба, рот приоткрылся, показывая сжатые в напряжении зубы. Восточный раб выдохнул мольбу, а теперь вглядывался беспокойно в лицо Джованни, не мигая, стараясь прочесть ответ.

— Тогда я решаю, — Джованни сурово сдвинул брови, — когда тебе следует умереть и каким способом! Не ты. И воли своей ты теперь не имеешь! Понятно? Хочу — продолжаю мучить дальше, хочу — отнимаю жизнь. Мне решать: ты для меня обуза или нет! А сейчас… — его голос немного потеплел, поскольку последующее он замыслил раньше, еще до их тяжелого разговора. Следовало заняться осмотром мышц внизу живота: иногда после перенесённых тяжестей они расходились, давая свободу кишкам, которые начинали болезненно выпирать. Чтобы прощупать повреждение, пусть и незначительное, живот необходимо напрячь, а пока Халил просто лежит на спине и стонет от жалости к самому себе, это сделать невозможно. — Я жду темноты лишь с определёнными целями, — томно довершил Джованни, расплываясь в недвусмысленной улыбке, и облизал губы.

Кадык у Халила судорожно дёрнулся, тот сглотнул, и его взгляд приобрёл то выражение, с которым затравленная мышь посмотрела бы на кота, зажавшего её в угол, и теперь вяло теребившего лапой, чтобы в очередной раз услышать писк. Однако не решился сказать ничего большего, в молчании наблюдал за Джованни. Тот просунул голову Халила в вырез ворота камизы, расправил складки ткани на задранном подоле на уровне груди, поудобнее расположил его голову на сложенных мешках, затем накрыл еще сверху халатом, оставляя обнаженной полоску на животе. С последними проблесками заката флорентиец перекинул ногу через тело Халила и уселся ему на бедра, положив ладони поверх живота. Почувствовал исходящее ответное напряжение. Восточный раб мог пока только предполагать, что задумал Джованни. «Я проделывал с другими такое много раз, а мне — только те, кто искренне любил. Сколько же было тех, кто любил тебя, Халил?»

Поцелуй подобен распускающемуся бутону розы, алеющему на бархатистой коже. И как красиво, если бы видели глаза в сгустившейся темноте ночи, затрепетал лепестками этот волшебный сад — сплетённый венок из гроздьев соцветий, карминно-бордовый на светло-коричневом, с чуть красноватым оттенком. Прямо на границе, где почти гладкая кожа под втянутым внутрь пупком переходит в еще более светлую и нежную, но скрытую тёмными волосами, завитыми кольцами. И изнутри, гибким и утолщающимся стеблем, созревающим, подобно соцветию ириса, поднимается горячий цветок страсти, чуть подрагивая и наливаясь жизненными соками. Его плоды еще продолжают оставаться утаенными в этом спутанном переплетении полевых трав, но так же отвечают на ласки и настойчивые прикосновения, как спелые колосья пшеницы на солнечное тепло. Вкус цветка чуть солоноватый, усиливающийся, когда бутон начинает сочиться влагой, но нет ничего слаще этого вкуса, когда под плотно сжатыми губами ответно бьётся любящее сердце.