***
[1] здесь и далее я хочу показать разницу в мышлении: «старом» и «новом». Она проявляется всегда у разных поколений, но в это время и во Флоренции происходят общественные изменения. Старая родовая знать теряет власть, новая (незнатные торговцы) — приобретает.
Вот частный случай: Фиданзола привыкла всю жизнь тяжело работать и сейчас не понимает, что с возрастом её покидают силы, работы прибавляется, но при семейном достатке, она не может внутренне себя переломить и позволить нанять помощницу. Она считает, что такой «помощницей» должна быть жена сына или дочь, но не человек «не из семьи».
Второй частный случай: у Райнерия и Джованни — разный тип мышления. Устремления Райнерия направлены на расширение и процветание его «бизнеса», его ум — прагматичен и свободен от «родовых» устоев. Он нанимает себе работников для помощи в конкретных делах, сопротивляясь родителям. У Джованни превалирует чувственность, и хотя он самостоятельный и всё умеет, ему нравится, когда о нём заботятся. Прижимистый, но не пускает деньги в рост. Пока не видит себя в центре какого-либо дела: у Райнерия — постоялый двор, у Пьетро — нотариальная контора, а Джованни мысленно останавливается на факте получения диплома лекаря, а что делать дальше — не обдумывает.
Комментарий к Глава 10. Ревность
Карта Флоренции 16 век - https://steemitimages.com/0x0/http://neuralsplash.com/wp-content/uploads/2017/10/florence.jpg
========== Глава 11. Личная вещь ==========
Джованни говорил сквозь слёзы, потеряв себя в эмоциях и иногда не понимая смысла, когда же он остановился, то осознал, что речь его была на провансальском языке. Халил не понял ничего, лишь крепко прижимался, греясь и млея в объятиях флорентийца.
— Можно мне домыть пол? — тихо произнёс восточный раб, когда Джованни мягко отстранил его от себя и вытер ладонями щеки.
— Да, — плечи флорентийца опустились в бессилии. Он медленно развернулся и побрёл к очагу. Помешал черпаком похлёбку и самостоятельно решил, что котелок пора снимать с огня. С помощью прихваток отставил приготовленную пищу на специально сложенные кирпичи, чтобы она остывала, достал глиняную миску и налил в нее суп, почти до краёв. Еле успел донести до стола и не обжечь руки. — Садись к столу, Халил. Вот хлеб. А это всё ты должен съесть и не морить себя голодом. — Джованни прислушался: дождь за окнами стих. Внезапно он почувствовал, что должен что-то сделать: вырваться, сбежать, лопнуть — как пузырь на поверхности кипящей над огнём воды. Он чувствовал жар в теле, не хватало свежего воздуха, чтобы дышать, сознание мутилось, угрожая забрать его душу в чёрную воронку, сотканную из проклятых ветров, приносящих с собой обжигающее дыхание ледяной бездны Ада.
Джованни сдернул свой плащ с верёвки, накидывая прямо на исподнюю камизу, и вот так, в чём был, стремительно бросился к выходу из дома. Фиданзола, чуть не снесённая с места этим вихрем, только жалобно прокричала вослед: «Куда ты, сынок? Ты будто нищий!». Однако флорентиец не услышал её, ноги будто сами несли его по улице вверх, выбирая самый краткий путь до городского рынка. Там, позади залитой жидкой грязью площади, возвышалась базилика святого Лаврентия.
В незапамятные времена [1] эту церковь поставили за чертой города, затем перестроили, значительно расширив за счет арок и бочкообразных сводов, и закончили тремя резными порталами под огромным окном, закрытым «розой». Джованни на мгновение остановился в притворе, вспоминая, который час, заставил себя сделать шаг вперёд и окунуть пальцы в чашу со святой водой. В зыбком свете его глаза выделили фигуру священника в тёмном одеянии. Других прихожан в храме не было, даже нищие, напуганные дождём, не облепляли ступеней.
— Святой отец! — еле слышно прошептал Джованни, оказываясь на коленях позади священника. — Помогите мне — я согрешил.
Тот повернулся на голос и поначалу с удивлением рассмотрел флорентийца:
— Ты хочешь исповедоваться?
— Да, мне нужен совет! Я понимаю, что согрешил, мне стыдно, но я не могу понять — почему? И как успокоить душу?
— Я тебя слушаю, сын мой.
— Один знакомый подарил мне рубашку, — начал рассказ Джованни, стараясь облечь историю в более простую и понятную форму. — Очень красивую и дорогую. Он сам её один раз надевал, а до этого успели поносить его братья и прочие родственники. Мне эта рубашка очень понравилась и пришлась впору. Сегодня утром я её надел на себя, такую… праздничную, тёплую, приятную, и пошел в гости к своему родственнику. Тот увидел красоту моей одежды и сказал: «Можно и я надену на себя твою камизу, уж очень она хороша!». Я не смог ему отказать, мой родственник богат и знатен. И он ходил в моей рубашке по всему своему дворцу, ел в ней, спал в ней, с восторгом гладил, целовал. И мне показалось… я был, видно, ослеплён ревностью, что и моя рубашка благоволит к моему родственнику, льнёт к нему, гладит его, ласкает. Он вернул мою камизу, но у меня такое чувство, что заляпанную грязью. Будто не мою. Она перестала приносить мне радость, хотя и не виновата ни в чём. Я же сам ее отдал, а одежда… она же предназначена, чтобы её носили!
Священник смутился, не зная, что ответить: к нему впервые обращались со столь необычным вопросом:
— Однако, сын мой, все мы иногда носим чужие одеяния! А по примеру святого Мартина — всегда готовы поделиться плащом с тем, кто нищ и бос. В чём же ты видишь свою вину? В том, что разонравилась тебе одежда или в том, что поделился ею с богатым, а не с бедным?
Джованни вконец смутился мыслями — еще не хватало выставить Халила на паперть, чтобы его опробовали нищие.
— Тут другое, святой отец, я чувствую, что камиза только моя и не желаю делить её ни с кем другим. Вправе ли я требовать от своей одежды, чтобы она обжигала любого другого, что к ней прикоснётся или возжелает? Вот… если бы к Иисусу подошли и сказали: дай нам свою нательную рубашку — мы поносим и вернём, что ответил бы Господь?
Священнослужитель вздрогнул. Слишком опасные вопросы задавал сейчас этот прихожанин. Однако не преминул ответить так, как требовалось последними известиями, полученными из уст епископа:
— Нательная рубашка Господа нашего Иисуса Христа — личная вещь, богом-Отцом дарованная. Если ты свою рубашку считаешь своей вещью, то негоже отдавать её в руки тем, кто может неправильно ею распорядиться. И вина тут лежит целиком на тебе, что не можешь признать свою камизу личной вещью, дарованной тебе. Ты либо даришь от чистого сердца и отпускаешь с лёгкостью, либо — нет. И так следует поступать с любой вещью. Нельзя дать милостыню, а затем потребовать её обратно! И одежда твоя не виновата в том, как ты ею распоряжаешься! — в конце своей проповеди священник почувствовал раздражение. Раньше он сказал бы совсем иначе: отдай всё и будешь чист душой перед Господом. Теперь приходилось взвешивать собственные слова — не был Бог-Сын настолько беден, чтобы не иметь личных вещей. — Иди, сын мой, и подумай над моим ответом.
— Можно я останусь на службу? — робко спросил Джованни. Он слишком давно не посещал храм: последний раз — перед Рождеством, еще в Авиньоне. Получив разрешение, флорентиец скромно дождался девятого церковного часа [2] и прослушал гимн, три псалма и заключительную молитву. Церковь так и оставалась пустой, люди обычно приходили на повечерие после работы.
Он осторожно приоткрыл массивную дверь и выскользнул наружу. Дождя не было, но в воздухе висела водяная пыль, готовая вот-вот вновь превратиться в большие капли и струйки. Торговую площадь только начали мостить камнем, поэтому пришлось вступить в большие лужи, изрытые колёсами повозок, через которые были перекинуты ветхие доски. Джованни пару раз поскользнулся и провалился в грязь по щиколотку, испачкав весь низ плаща. Выглядел он, видно, совсем неказисто, однако, пока ковылял до своей улицы, был пару раз испрошен: сколько возьмёт за отсос.
«Совсем страх потеряли!» — посетовал Джованни и постарался отказать как можно вежливее. Совсем не хотелось получить в пустом проулке удар по голове или нож в бок и поработать уже забесплатно для целой компании. Благополучно достигнув границ своей сестьеры, флорентиец остановился, чтобы перевести дух. «Никому больше не позволю тронуть Халила. Мой! Парень ничего хорошего в жизни не испытывал, кроме насилия. Поэтому и делает всё, лишь бы угодить хозяину и не быть наказанным. Эх, аль-Мансур, что же ты мне за испытание выдумал: сделать из раба свободного? Или специально мне его дал, чтобы я по сторонам не смотрел? Как ты сказал? Шлюха теперь не ты, а он. Пользуйся! И верно. Вот только как теперь распознать: где заканчивается насилие и начинается желание? Проклятие! Нужно расспросить Халила. Да скажет ли он? Опять начнёт: всё, что пожелает мой синьор, у меня нет иных желаний, кроме пожеланий моего синьора… Только про пол искренне сказал, что домыть его хочет!»