Милет, как и прочие, оставил угощение и поворотил голову в сторону Сарпедона. Я покосился на него и мне стало боязно за брата. Каково покажется его искусство тому, кто слышал лучшего в Ойкумене песнопевца? Но моего соседа песня растревожила не меньше. Или мне хотелось так думать, потому, что глаза его повлажнели, дыхание стало неровным? А потом он осторожно взял мою руку, погладил кончиками тонких пальцев ладонь и удивился:
— Такая грубая?
Щеки мои залил жаркий румянец. Милет не мог его видеть в сгустившемся полумраке. Но, видимо, почувствовал. Стиснул мою ладонь еще крепче. Рукопожатие у него было мужское, сильное и уверенное. Волосы её чернее мрака ночи. Уста её слаще винограда и фиников. Её зубы выровнены лучше, чем зерна. Они прямее и тверже зарубок кремневого ножа. Груди её стоят торчком на её теле…
Дурман с новой силой ударил мне в голову.
— Пойдём со мной, — выпалил я свистящим шепотом. И закусил губу, испугавшись собственной дерзости. Разве Милет раб, чтобы ему так приказывать? Но он едва слышно прошептал, обжигая мне щеку своим дыханием:
— Я пойду с тобой…
Страсть безраздельно владела мной, и даже это чересчур поспешное согласие не отрезвило меня.
Сарпедон тем временем закончил петь и опустился на своё место. Гости разразились восторженными криками. Я тоже, как во сне, поднялся, начал вместе со всеми хлопать в ладоши, выкликая слова восхищения. Милет тем временем встал с кресла и вышел. С трудом выдержав совсем немного времени, я вслед за ним покинул пирующих.
Никогда прежде у меня не случалось подобной ночи! Я был пьян и не владел собой, потому страсти, обычно жестоко сдерживаемые, вырвались из плена. Милет оказался божественно бесстыден и горяч, как молодой конь. Я ненавидел всех, кто прежде любил моего Милета, и с наслаждением пожинал плоды их уроков, преподанных страстному сыну Аполлона.
Юноша оставил мое ложе лишь на рассвете. Помнится, я, приложив к его груди массивное золотое ожерелье, прошептал:
— Будет чем скрыть следы моих зубов.
И снова припал губами к его шее, укусил нежную кожу, слизнул соленую кровь. Он ничуть не испугался боли, только лениво улыбнулся:
— Ты не думаешь, что льняной панцирь больше подойдет, чтобы прятать следы твоих ласк?
И погладил свой ладный, атлетический торс, без особого смущения оглядывая черные кровоподтеки и ссадины на гладкой, золотисто-смуглой коже.
— Панцирь? — не понял я.
— Я вчера обещал одному бешеному царевичу идти с ним. Разве он не отправляется на войну?
Вот уж чего я не ждал от Милета. Восхищенный его словами, я склонил перед ним голову.
Инпу поскреб задней лапой за ухом. Насколько я знал, у него это означает сомнение.
— Я был искренен, — пробормотал я.
— Знаю. Но искренность — не всегда правда, Минос, — вздохнул шакал. — Ладно. Так что мешает Миносу просто наслаждаться ласками этого замечательного своей красотой и сладостным искусством юноши? Чем отличен он от Дивуносойо, сына Персефоны, и Нергал-иддина?
— Не знаю, — пробормотал я. — Но мы — чужие.
Передернул плечами. Осознать это мне было неприятно.
— Ты ещё не утомился? — заботливо осведомился божественный шакал. — Что-то ты помрачнел.
— Воспоминания, разбуженные тобой, болезненны. Но как пчела собирает мёд с цветов, так и я тороплюсь прикоснуться к твоей мудрости. Не утомлен ли ты болтовнёй смертного, мой божественный собеседник?
Инпу покачал головой:
— Утомляет скука. Ты не похож на египтянина, и потому взвешивать твое сердце — интересно.
— Чем же я отличен от жителей Та-Кемет? — удивился я.
— Ну, хотя бы тем, что начал разговор со своим сердцем с вопроса, кого оно любит. И пока ни разу не упомянул женщину!
Дексифея. (Кносс. За девять лет до воцарения Миноса, сына Зевса. Созвездие Стрельца)
Я рассмеялся, смущенно прикрыв лицо ладонями.
— Женщины вообще недолго задерживаются подле меня. Ну, если это не союз ради власти, как с Парией или Пасифаей.
— Ты сошелся бы с ними ради царства, будь они отвратительны, как Таурт и Эмпуса? — ехидно заметил Инпу.
— Ну, по счастью они обе молоды и красивы, — я пожал плечами. — Нет, конечно, я привязан к Парии. Но иначе, чем к Дивуносойо или Итти-Нергалу. И я почти уверен, что не женился бы на Пасифае, не стань она Верховной жрицей Бритомартис.
— Почему?
— Я могу её уважать, почитать, считаться с ней. Но любить? — меня передернуло, будто я коснулся змеи. Инпу многозначительно улыбнулся и опять поскреб за ухом.
— Зло, что я причинил ей, стоит между нами!
— Пасифая смотрит на случившееся иначе, — заметил Инпу.
— О, знаток душ! Ты желаешь услышать от меня это признание? Я подчиняюсь! — горько воскликнул я. — Причина во мне, а не в ней! Она напоминает мне о моей низости!
Инпу многозначительно промолчал. Я рассеянно опустил пальцы в воду. Отражения звезд заколыхались на черной глади. Некоторое время я смотрел на колыхание воды, потом произнес едва слышно:
— Дексифея, пожалуй, единственная женщина, которая остается моей подругой уже добрую дюжину лет. И с которой мне хорошо.
— Этот отцветший ирис? — дернул ухом Инпу. — Ты и здесь не похож на многих! Разве тебя не манит прелесть юного тела?
— Разумеется, манит, — согласился я, — но её мало, чтобы удержать меня при себе.
— На сколько лет ты младше Дексифеи?
— На полтора десятка. Или чуть больше, — ответил я, слегка возвысив голос. — Разве это имеет значение?!
— Для меня — никакого, — примирительно отозвался Инпу. — Интересно другое. Ты сошелся с ней лишь после того, как Дивуносойо покинул тебя? Удивительно. Дексифея — женщина знатного рода, жрица Бритомартис. Неотлучно находилась при дворе. Ты ведь наверняка её знал и раньше. Но заметил только после того, как…
— Как боль утраты обожгла мою душу, — договорил я за него. — У неё дар от богов. Не знаю, кто из них столь щедро оделил её. Но подле неё покойно. Она умеет жалеть, не оскорбляя мужчину своей жалостью.
— И как же ей это удается?
А, правда, как? Я не задумывался над этим. Просто все вокруг неё пронизано умиротворением и покоем.
Дексифея любит синий цвет. Стены её покоев выкрашены густой умброй, отчего вошедшему кажется, что он вступил в сумеречный лес. На стенах нарисованы дома, возле них — фигурки женщин, ожидающих возвращения кораблей из дальнего плавания. Города сменяются садами, где среди цветов шафрана резвятся забавные обезьянки и поют диковинные птицы. Синие цветы украшают мягкие ковры на полу. Она не любит тесноту, и все её кресла, ложа, ларцы, столики и скамьи стыдливо жмутся к расписанным стенам больших комнат, в которых всегда прохладно, волнующе пахнет полынью. Я, уже давно по-хозяйски распоряжающийся добром, производимым в мастерских Дворца, ничего не жалел для Дексифеи, но посуду, платья и украшения она всегда отбирала для себя сама — без алчности, подчиняясь каким-то только ей понятным правилам. Ей нравятся тонкостенные глиняные кувшины-ойнойи с черными осьминогами, ползущими через заросли водорослей. Или золотистые вазы, оплетенные черными тонкими стеблями, с узкими, острыми, как наконечники стрел, листиками. Хрупкие глиняные чаши, чьи стенки едва ли толще яичной скорлупы. Фаянсовые статуэтки, изображающие виторогих коз с сосунками, поднырнувшими под материнский живот. Все в её комнатах действует успокаивающе, убаюкивающее.
Платья Дексифеи тоже отличаются сдержанным лиловым цветом.
Я представил её высокую, худую фигуру (даже многочисленные юбки не могут сделать эти бедра пышными, а крошечную грудь она обычно прячет под любимым египетским ожерельем, украшенным цветами папируса из эмали и лазурита). Милое лицо с нежной, слегка грустной улыбкой. Морщинки в уголках глаз и от крыльев носа, которые я так люблю гладить кончиками пальцев и целовать, едва касаясь губами. Мне нравится, что она не прячет их под толстым слоем белил и с пренебрежением относится к обычным женским ухищрениям, скрывающим признаки увядания.