— О, пусть боги позволят тебе, мой любимый, подольше пробыть со мной! — истово прошептала она.
— Да будет так, — произнес я.
Пария, дождавшись, когда я отпущу ее, оправила сбившееся ожерелье и сказала:
— Минос, не откажи мне еще в одной просьбе. Принося жертву орам, почти также и харит. Я молилась богиням, оберегающим женскую прелесть, чтобы они вложили в сердце моего богоравного супруга мысль подольше задержаться на острове. Не подумай, что я упрекаю тебя, Минос. Твои заботы важнее женской радости. Но среди богинь нет никого счастливее меня, когда ты рядом, анакт моего сердца.
Каждое слово, срывавшееся с губ хозяйки острова, казалось, только что родилось в ее груди. Но скольким смертным, бывшим царями этой земли, Пария говорила такие же слова? Конечно, она никогда не скажет мне об этом. Да и я никогда не расспрашивал ее, и не стану.
Я старею. По молодости лет эти мысли просто не приходили мне в голову. Я был дерзок и, по свойственной юношам самоуверенности, островных богов не страшился. Мне казалось само собой разумеющимся, что бессмертная нимфа согласилась разделить со мной ложе, что она назвала меня царем и склонилась к моим коленям. Но Пария была старше меня. Миноса еще не было на свете, а хозяйка Пароса уже жила. Она помнила первых анактов Крита. И до моего появления на ее острове другие смертные делили ложе с ней — может быть, более мудрые и отважные, чем я, может быть, более дорогие ее сердцу. Но Пария никогда не напоминала мне о них. Она держалась со мной, как с единственным, обожаемым и почитаемым владыкой. В ней не было рабства или подобострастия. И все же, подле нее я невольно чувствовал себя самым мудрым, могучим и прекраснейшим из мужей.
И я в который раз подивился ее взлелеянному веками женскому разуму. Мужчины любят слышать от своих жен умелую лесть. И покорная, кроткая жена имеет над мужем больше власти, чем та, что дерзает в открытую утвердить над супругом свою волю. Бритомартис билась со мной и была побеждена. Пасифая спорила, и я всегда поступал по-своему. Теперь Бритомартис бежала с острова. После смерти Пасифаи больше никто из критян не видел ее. И Посейдон, которого оберегала Пасифая, уступил Зевсу. А что на Паросе? Да, здесь чтили Зевса-Лабриса. В честь него совершались жертвоприношения, был построен пышный храм. Но разве могла любовь к нему сравниться с благоговением, которые местные жители испытывали перед Парией? На острове были приняты мои законы, но владыки Пароса жили своим умом. Полагаю, именно по совету своей мудрой матери басилевс Эвримедонт никогда не спорил со мной. Но я покидал Парос, и царь острова поступал против отцовской воли. Я узнавал об этом спустя много времени, когда изменить что-либо был не в силах, а поскольку, выполняя очередную волю Зевса, успевал к той поре сам хлебнуть горя через край, то и гневаться на сына не мог. Иногда даже радовался, что паросцы не платят кровавой дани за мои дела. Когда я запретил жертвовать людей Посейдону, Эвримедонт подчинился запрету, но, по совету матери, все же посвятил свою старшую дочь Перибею владыке морей. Она разделила с необузданным богом ложе, и Катаклизм, опустошивший мои владения, обошел Парос стороной. Посейдон не оставил без внимания и Навсифоя, родившегося после этой ночи: подарил Перибее и ее сыну чудесный остров Схерию, где-то вдали от моих владений. Помню, анакт Навсифой однажды навещал дворец в Кноссе и приносил дары. Люди, прибывшие с ним, феаки, оказались отменными мореходами. Они не просто знали и любили море, но были едины с ним, словно дельфины или чайки. А вот хороших воинов среди них не нашлось. Я сказал об этом Навсифою, но он только рассмеялся:
— Сам Посейдон оберегает пределы моих владений, о, богоравный. Зачем нам сражаться?
И мне не удалось убедить его, что морская гладь — не самая надежная защита для острова.
Я отступился от Пароса, хотя давно видел все хитрости его хозяйки…
— …О чем ты думаешь, мой владыка? — спросила Пария, поднимая на меня серые глаза.
— О твоей мудрости, божественная.
Пария смущенно опустила золотистые ресницы.
— О Пасифае говорили, что она мудра. Разве могу я сравниться с ней, анакт?
— Пасифая была умна, — вздохнул я, — а ты — мудра.
Дорого обошелся Криту ум его царя и царицы. А на Паросе поселились оры. И хоть паросцы славят и благодарят меня, в том не моя заслуга.
…Зря я вспомнил о Пасифае. Ведьма солнцеволосая моя жена. Семь лет минуло с той поры, как она умерла, рожая сына, зачатого от Посейдона. Я за свою долгую жизнь терял немало. Умирали те, кого я любил, и горе было, как рана от удара кинжалом. Но время шло, и боль забывалась.
Тебя, Пасифая, я никогда не любил, считал своим врагом. Но ты умерла, и воспоминания о тебе становятся все мучительнее и мучительнее. Я страдал, расставаясь с любимыми, но со временем другие заменяли их. А тебя, моя верная соперница-царица, заменить некем.
И хотел бы забыть тебя, да во дворце моем живет твой последний сын, который напоминает мне о тебе.
Пасифая. (Первый год восемнадцатого девятилетия правления Миноса, сына Зевса. На границе знаков Стрельца и Козерога)
Он появился на свет в самую долгую ночь в году. То, что этот плод особенный, стало ясно еще в ту пору, когда моя жена не считала нужным сменить обычное одеяние на более просторное. Она вынашивала его иначе, чем остальных своих многочисленных детей. Ей не удавалось скрыть нездоровье, хотя за эти ужасные девять месяцев я ни разу не слышал от нее жалоб, даже когда до родов оставалось совсем немного, и чрево ее раздулось до таких размеров, что царица едва могла вставать.
Плод в утробе постоянно бился и ворочался, но упорно ждал положенного срока, высасывая силы из матери. Дворцовые врачеватели опасались за ее жизнь. Я умолял, доколе это было возможно, вытравить чудовище, но царица упорствовала.
В ту ночь, когда пришел срок появиться ему на свет, Пасифая велела не пускать меня к ней. Наверное, боялась, что я убью плод ее чрева. Ведь она ждала рождения нового царя Крита.
Я увидел его утром, когда царица была уже мертва.
Хотя испачканные простыни и покрывала уже вынесли, в покоях стояла вонь испражнений и крови. И лужу на полу вытерли слишком поспешно — на гладких каменных плитах виднелись бурые разводы.
Я подошел к жене. Старухи успели омыть ее и закрыть чистым покровом. Пасифая лежала — величественно-спокойная, исполненная царственного достоинства. Истинная владычица острова. Только искусанные в кровь губы и страшная бледность свидетельствовали о мучениях, которые перенесла она перед смертью.
— Пусть явятся ко мне гончары, золотых дел мастера, художники и старухи, готовящие тело к погребению, — едва слышно произнес я. — Пусть сам Дедал позаботится, чтобы все необходимое для похорон было сделано достойнейшим образом. Ибо умерла великая царица.
Дворцовый врачеватель Каданор, измученный тяжелой ночью, едва удерживающий слезы, подошел ко мне, хотел что-то сказать, но я сжал его запястье, ободряя:
— Так хотели боги. Царица знала, что ее ждет. Я — тоже. Не твоя вина, что нить ее судьбы обрезана.
И повернулся в сторону, откуда доносился истошный рев младенца. Он терзал мне уши, как тупое сверло терзает плоть камня. Голос у него был громкий, низкий, словно у молодого бычка. Сын Посейдона был огромен. Моего Главка называли великаном, но и в год он был меньше и худее, чем эта гора орущего мяса. Не человеческому, но коровьему лону было под силу разродиться без опасности для жизни таким гигантом.
Нянька растерянно топталась поодаль, боясь приблизиться к младенцу, и тот не был ни омыт, ни спеленат. Он сучил перемазанными засохшей кровью ножками и сжатыми в кулачки ручонками.
— Отчего мой сын лежит в небрежении? — строго спросил я няньку. Она повернула ко мне испуганное, бледное до серости лицо и пролепетала, сбиваясь и всхлипывая.