Выбрать главу

Он прочел обе строфы подряд, зачеркнул „у двери“, написал, „у окон“, и опять потянулся к тарелке, Рядом с ней лежал хлеб, он отломал кусок, съел и принялся за третью строфу. На ум пришло слово «гостиная», он произнес его вслух, подумал:

— Надо одно „н“ или два?

«Гостинной» было звучней, и Додя опять отправился в поиски за рифмой. Он пошагал по темным, потом по светлым квадратикам, съел до конца хлеб, помычал, и не составил строки. Это его обозлило. Он пропел первую строфу, пришло слово «вдвоем», выходило: «вдвоем в гостинной». Додя прибегнул к испытанному средству: взял синий томик Игоря Северянина, раскрыл его посередине и стал громко читать у окна, пока от темноты перестал различать буквы. Он закрыл глаза, потоптался на месте, нашел рифму к «гостинной», составил четвертую строку, прочел и дополнил вторую. Легко вышла первая строка, набежала третья, и он с наслаждением прочел четверостишие. В комнате лежали фиолетовые тени; напротив, в пивной «Новая Бавария» засверкали электрические лампы, и на вывеске выступила кружка пенящагося пива и красный рак. Додя сел, подвинул настольную лампу, вставил штепсель в розетку и записал последнюю строфу:

Так будь скорее у меня, Одна со мной! Вдвоем в гостинной! Фиольным говором звеня, Будя в душе экстаз карминный!

Ему понравилось «фиольным говором», и он сказал:

— Здорово! Это обязательно напечатают! — и подумал, что будет подписывать стихи не: „Д. Фишбейн“, а полностью: „Давид Фишбейн“.

Он решил прочесть стихотворение своему первому и единственному критику — тестю. Ни в приемной комнате, ни в спальне, ни в кухне, где в это время он обыкновенно готовил кофе по-турецки, Карасика не было. Горничная работала только в приемные часы, — доктор боялся чужих глаз, — и квартира была пуста. Додя отправил себе в рот пару холодных вареников, оставшуюся от обеда копченую скумбрию и уныло побродил по приемной. На него попрежнему смотрели со стены артист императорского большого театра Оболенский, строила глазки балерина Пелешова, и щурился сам хозяин этих всех фотографий, Карасик. За стеной в соседней квартире захлебывалось пианино, и потом в ее пьяные аккорды вкрадчиво вступила гитара. Додя замер, замурлыкал под аккомпанимент и тотчас же вспомнил Сузи. Обгоняя друг друга, как вспугнутые голуби, воспоминания летели, кружились, огибали в своем полете пять лет в пять секунд, с шумом опускались на него и наполняли сердце восторженным воркованьем. Одно воспоминание выбилось из стаи, повлекло Додю за собой, и, еще плохо сознавая, что делает, он бросился в кабинет, переписал стихотворение, а сверху крупно вывел:

Любовь. Посвящается неверной.

Он захлопнул за собой парадную дверь, щелкнувшую английским замком, и пошел к Петровским воротам. Все казалось ему новым и радостным. Он вошел в трамвай «А», сел на переднюю скамью, прогрел своим дыханьем замерзшее стекло, пальцем прочистил кружок, смотрел в него и покачивался по инерции. Додя одобрял вагоновожатую за то, что она беспрерывно выбивает медную дробь и азартно ведет визжащий и жужжащий вагон. Он во весь рот улыбался «Кино-Униону», в котором мальчиком смотрел трюковые драмы и мечтал о встрече с красивой испанкой. На Арбатской площади, где менялась бригада, он кивнул из окна Гоголю, который, по милости скульптора, сидел на пьедестале, как странница на паперти. Додя позавидовал писателю и пожелал, чтоб его, Давида Фишбейна, после смерти посадили в такой же позе на виду у всех.

Чем ближе подходил Додя к дому, в котором жила Сузи, тем уверенней становились его шаги. Он не сознавал, что поступает опрометчиво, подбадривал себя: он — самостоятельный человек, имеющий заработок и готовую к печати «Жижу жизни». Если бы ему удалось увидеть Сузи, он все рассказывал бы ей и заставил бы ее вернуться к нему. Он послал бы ко всем чертям Берточку, Карасика, родителей и немедленно женился бы на Сузи. Придя к последнему решению, Додя взвизгнул и увидел, что стоит перед знакомой дверью. Он взглянул на табличку, надавил два раза кнопку звонка, и, когда открылась дверь, храбро шагнул навстречу своей судьбе.

Дверь открыл молодой человек. На нем был фрак, из-под фрака вылезал белый жилет; светлые полосатые брюки распускались клешом, а из-под клеша выглядывали серые гамаши, надетые на лакированные штиблеты. Молодой человек наклонил женственную голову, которую разделял пополам пробритый пробор: