Выбрать главу

— Я не понимаю вашего слова «народ», — спокойно продолжал Рабинович, беря с подзеркальника свой портфель. — Для меня в нашей республике существуют классы: рабочие, крестьяне, буржуазия. Компартия ведет за собой рабочих, рабочие — крестьян, а при таких условиях европейские и американские черти не страшны. Мы дали все права трудящимся, дали полную автономию каждой национальности…

— Не согласен, ни капельки не согласен! — заторопился Фишбейн. — Разве вы меня не лишаете правожительства в шести городах? Разве это не та же черта оседлости!

— Мы высылаем вас не как еврея, а как экономически вредного гражданина. Никакой разницы для нас между нэпманом русским и евреем нет!

— Как нет? Как нет? — подавился словами Фишбейн и забалансировал шляпами. — Разница есть!

— Я уступаю! — успокоил его Рабинович, берясь за ручку двери. — Разница есть, но чисто физиологическая: по сравению с русским нэпманом у вас не хватает крошечной частицы тела! — и открыв дверь, Рабинович шагнул в коридор.

Еще не успел Фишбейн разгрузить себя от пиджаков, как спохватился, что наговорил Рабиновичу лишнего. Фишбейн забыл о буфете, о стульях и об японской руке. Он сел на диван и стал доказывать себе, что его ждет опасность. Рабинович притворился, выслушал контр-революционные соображения и намотал себе на ус. Кто мог поручиться, что завтра не придет повестка с новым предписанием? И пошлют Фишбейна не в Крым, а куда Макар телят не гонял! И не с женой, — ее пошлют в противоположную сторону! И не в отдельном купе, а в товарном вагоне под конвоем! Вообразив все несчастья, которые ждут его, как щуки карася, Фишбейн горько пожалел, что не родился немым. Он выбежал в коридор, подкрался к двери Рабиновича и, присев на корточки, заглянул в замочную скважину: Рабинович сидел за столом и писал. Фишбейн подумал:

— Чтоб я так жил, он пишет про меня!

Задрожали колени, подло скрипнули штиблеты, и он медленно осел на пол. В голове его, как шутихи, прыгали и с треском разрывались планы спасения:

— Я пойду к нему и попрошу прощения! Нет! Пошлю Берточку, и она поглядит, что он пишет! Нет! Цецилия вызовет его из автомата к телефону, а я украду бумагу, чернила и ручку. Нет!

Неизвестно, сколько времени просидел бы Фишбейн в неподобающей для солидного человека позе, если бы не Луша. Старуха несла Цецилии мешки, увидала хозяина и помогла ему подняться. Он дотащился до дивана, лег и сказал жене, что он начинает сходить с ума. Цецилия запаковывала одиннадцатый мешок, а вещи, как котята, все лезли под руки:

— У меня руки-ноги горят! — уныло сообщила она мужу. — Ложись в постель. Луша положит тебе на живот горячую бутылку!

— Рыбка! Меня хорошо слабило! — возразил Фишбейн, покорно начиная раздеваться. — Я думаю о другом: я отдал бы все мое состояние, чтобы завтра утром проснуться за границей!

— А на что мы будем жить? На твою перхоть? — спросила Цецилия.

Но Фишбейн уже лежал на двухспальной кровати красного дерева и в последний раз готовился уснуть в Москве.

3

Эта ночь была самой скорбной из всех скорбных ночей. Москва бодрствовала, сторожила, напрягала нервы — телеграфные провода, раскаленные морозом до бела. От кремлевских стен вдоль Александровского сада к Охотному ряду, от Страстной вдоль Тверской к Дому Союзов тянулись широкие шеренги людей. Эти люди мерзли по пяти, по шести часов в очереди, чтоб одну минуту посмотреть в лицо Ленину.

В зале люстры, задрапированные крепом, сеяли печальный свет на колонны, по которым спускались красно-черные полотнища, на знамена, проливающие золотой дождь кистей, и на четыре пальмы, заломившие зеленые пальцы над открытым гробом Ленина. Он лежал в скромной куртке цвета хаки, с орденом трудового знамени на груди, и четыре человека, как четыре пальмы, охраняли его покой. Проходили мимо инвалиды, рабфаковцы, ходоки из деревень, красноармейцы, рабочие, служащие, дети, — и подымались малыши на цыпочки, просили старших взять на руки, чтобы лучше видеть Ильича. Никто никогда бы не сказал, что тут восторжествовала смерть над человеком!

На Красной площади, под кремлевской стеной, торопились топоры, пели пилы, фыркали лошади, подвозя песок, штабель и бревна. Над всем этим пылали высокие костры, ветер крутил золотую метель искр и мешал строить последнее жилище Ленину. Рабочие рыли промерзшую землю, она была, как чугун, и красноармейцы закладывали порох и взрывали упорные пласты. Камни летели по площади, мороз перехватывал дыханье, но никто не хотел уступить своего места. К утру был сколочен сверху зеркальный, внутри черно-красный куб — символ вечности…