«Прекратить печатание! Вашу, говорит, газету Революционный комитет постановил закрыть».
«Как так?»
«А вот так. Один только блуд от нее».
А потом посмотрел на меня и спрашивает:
«И не совестно тебе, малый, всякую клевету на революцию печатать? Или ты не в своем уме? Или, может, ты им за что-нибудь продался?»
И вижу, лицо у него вроде перекосилось все, и уж на меня он глядит с брезгливостью, будто на шелудивую собаку. А я и сказать не знаю что. Стою, только глазами хлопаю. Разве я знал, что это за газета? Мне и невдомек. Я, правда, два года отходил в школу, только, кроме букваря да часослова, никаких у меня книг и в руках не бывало. Ну уж он видит, какой я телок в этих делах, давай меня вразумлять. Так вразумил, что стыдно мне стало. Ах ты, думаю, едрена корень! Что же это такое получается?.. Подайся-ка, Леонид, закурю я…
Дед шарит в кармане, извлекает помятую пачку «Прибоя», ожесточенно чиркает спичкой.
— Да, так на чем же я остановился?
— Ах ты, думаешь, едрена корень, — подсказывает Ленька.
— Да, так вот, поговорили мы тогда в типографии по душам. Ничего я от них не утаил, все выложил.
— И про сапоги?
— И про сапоги тоже. Вот они мне и говорят: «Человеку нужно правильную себе дорогу найти, а за сапогами дело не станет. Вот, говорят, подадимся сейчас с тобой в нашу полковую каптерку, там мы тебе подберем что-нибудь».
Пошли мы в казарму, потом на склад. Стал я выбирать. Правда, сапоги поношенные, но есть еще которые крепкие совсем. Вот выбрал я себе пару, ладные такие попались, с новой обсоюзкой, подошва на медных гвоздях, задники тоже не сворочены, набойки не сбиты, все в аккурат, только что рантов нет. Обул я эти сапоги и вроде другим человеком стал. А мне еще шинель дают суконную, фуражку.
Пошли все вместе на плац.
А на плацу митинг у них — «Долой войну!», «Керенского долой!». Долго шумели. И вот прибегает один матрос: «Пока, говорит, вы здесь горло дерете, юнкера мосты разводить собираются».
Тут поднялась буча. Сейчас все за ворота, наскоро построились и — марш в город. А там уже на улицах народу — не продерешься. И все ко дворцу норовят поближе. Да… Долго мы шли, у костров стояли. Все ждали. Сердились уж: чего же зря канителимся? Наконец к полночи началось…
Мы-то, признаться, далеко были, но слышим: пошли наши. Пальба поднялась, крики, шум. Тут и мы двинулись. Пока да что, до дворца добрались, считай, ночью. Там все до нас сделано. Министров уже в Петропавловскую отвели, в крепость. Ходим по залам, картины глядим на потолках, на царскую жизнь удивляемся. А самим есть охота, терпежу нет. Вот матрос тот самый и говорит: «Пойдемте, говорит, ребята, камбуз искать». Это по-ихнему, по-морскому, значит кухню.
Стали мы спускаться по лестнице. Зашли в коридор, чувствуем — теплом наносит. И вот видим зал. Стоит плита, огромадная, как этот буксир. И на ней, ровно на палубе, всякие там кастрюльки эмалированные, кофейники. А людей нет. Просто ни одного человека, ни одного самого захудалого поваренка. «Эй, хозяева!»
Никто не отзывается. Заглянули мы в одну кастрюлю — пусто. В другую — опять ничего. Глядим, стоит большущий такой чан и весь, как самовар, светится. Стой, думаем, уж тут что-нибудь да есть! И вот взялись мы вдвоем, я да еще один — такой Лука Огурцов, вятский он был, из-под Яранска. Подняли, значит, крышку, а оттуда, батюшки-светы, поднимается повар царский в белом колпаке. Щеки толстые, так и трясутся, и весь он от страха белый, точно мукой обсыпанный. Мы было тоже испугались сначала, думали — засада. Кое-кто за винтовки схватился, затворами щелкают. А повар говорит:
«Не губите, братцы! Я, говорит, такой же, как и вы, трудовой человек. Я, говорит, вас сейчас всех накормлю».
Засуетился, забегал, обрадовался, видно, что убивать не собираемся, за стол всех посадил. А нас человек двадцать было.
«Я, говорит, этим министрам целый день варю, а они есть ничего не хотят, видно, не до этого им».
И вот наливает он нам щей, густых, прямо ложка стоит. Каши наваливает со шкварками.
«Ешьте, говорит, ребята, а если сомневаетесь, то я с вами сяду и тоже поем».
А потом компоту нам несет, и в этом компоте все какие ни есть на земле ягоды так и плавают.
— Ты, дедушка, не врешь? — неожиданно спрашивает Ленька и на всякий случай протискивается деду за спину.
— Ах ты, безобразник! Это кто же тебя научил с дедом так разговаривать?
Шуралев страшным образом хмурит свои косматые брови, отчего Любашка вся съеживается и испускает подавленный вздох, а Ленька, затаившись, как воробей под навесом, молча ждет, пока стихнет гроза.