В то время я училась на знаменитых Бестужевских курсах на Васильевском острове и, чтобы полнее записывать лекции, бегала еще на уроки стенографии. У меня обнаружились своеобразные способности к этому новому тогда делу. Наша преподавательница, зная, что я нуждаюсь в заработке, стала брать меня с собой на думские заседания, где мы вели записи для прессы.
Однажды мне сказали, что со мной хочет поговорить один человек, который, однако, не может назвать себя, так как скрывается от полиции. Я, разумеется, ответила, что это обстоятельство меня не смущает. Человек этот показался мне, сверх ожидания, весьма прозаическим. Он был похож то ли на молодого лесничего, то ли на провинциального телеграфиста. Он сказал мне, что недалеко от границы, в Финляндии, созывается партийная конференция, и спросил, не могу ли я взять на себя стенографирование дискуссии, важной для выработки партийной тактики. Повторяю, он показался мне таким прозаическим, что я сразу хотела отказаться. Но он предупредил, что участие в этой конференции связано с риском, с опасностью, в случае провала, попасть в тюрьму, в ссылку; просил меня подумать и не торопиться с ответом. Боясь, что он заподозрит меня в трусости, я тотчас согласилась. И мне была назначена встреча с одним из руководителей. Я должна была прийти в назначенный час к Технологическому институту с томиком Степняка-Кравчинского в руке, одетая в белую кофточку и черную юбку. Меня, сказал он, встретит человек в синей косоворотке и в расстегнутой студенческой куртке, тоже с томиком Кравчинского в руке. От него я получу все дальнейшие указания.
Помню, как я готовилась к этой встрече, как волновалась и даже, признаться, трусила. Как шла по улице, уверенная, что за мной следят, и как была обрадована, увидев «студента» в косоворотке, с условленным томиком в руке. Независимое и совершенно беззаботное выражение его лица, его искренняя, отнюдь не нервическая веселость, непринужденность тона сразу подействовали на меня успокоительно. Он сказал мне, что «наше путешествие» состоится через два дня, что билет будет приготовлен заранее, что я должна явиться на Финляндский вокзал за десять минут до отхода поезда, что он встретит меня там на платформе и, наконец, что для постороннего наблюдателя, если такой окажется, мы должны походить на влюбленную пару, на людей, поглощенных друг другом и не замечающих ничего вокруг.
Через два дня мы отправились. На станцию, где мы должны были выйти, поезд пришел в одиннадцать часов вечера. Мы оказались в полной темноте, на каких-то тихих, таинственных улицах. Мне каждую минуту казалось, что нас вот-вот арестуют. Наконец мы нашли нужный нам дом. Мой спутник передал меня хозяйке-финке, которая провела меня в комнату с белыми занавесками и крашеным полом. Оставшись одна, я долго сидела на стуле, затем разделась и легла в холодную постель. Я долго не могла уснуть и утром с нетерпением ожидала моего спутника. Он явился поздно, сказал, что не все делегаты еще прибыли, и посоветовал мне гулять и читать. Сам он торопился, так как у него было тут много забот.
Книг в доме не оказалось. Я бродила по чахлому финскому лесу, по зарослям гонобобеля и клюквенным кочкам и, когда стемнело, не знала, куда себя деть. Он пришел только на другой день и на мой вопрос, как мне его называть, сказал, что партийная его кличка Валентин. Он посочувствовал, что мне нечего читать, и достал из-за пазухи маленькую книжечку. Это оказался Фейербах. Я никогда раньше не читала подобных книг, но я нашла там слова, которые запомнились мне навсегда: «Никто не рожден для счастья, но все мы рождены для жизни. А жизнь жизни есть любовь».
Конференция началась наконец, и я тщательно записывала речи, поглощенная главным образом их синтаксическим строем, и далеко не всегда схватывая суть вопросов. Признаюсь, я порядочно уставала. Каждый раз после ужина в пансионе (все в целом мы должны были выглядеть мирной компанией отдыхающих обывателей) он провожал меня к моей хозяйке. Улица была темной, и идти было довольно далеко, но, помню, мы по нескольку раз возвращались туда и обратно, чтобы как-то закончить беседы, неизбежно возникавшие у нас по самым разным вопросам.
Через неделю работа моя была закончена. Предстоял отъезд. Провожая меня к поезду, он против обыкновения был сумрачен, подолгу молчал, хмурился. Признаться, и мне было почему-то грустно, но я сдерживала себя, пыталась шутить.
— Когда мы ехали сюда, то вы лучше вошли в роль и исполняли ее гораздо охотнее, а теперь она вам, вероятно, надоела, — заметила я ему.
Он сделался очень серьезен и сказал, что стал бы с наслаждением играть эту роль всю свою жизнь, если бы жизнь его принадлежала ему самому.
Подошел поезд. Наступила последняя минута. Он взял мои руки в свои и посмотрел мне в лицо долгим, прощальным взглядом.
— Вы похожи на Джиоконду, — сказал он. — У вас такое же строгое и чистое лицо, и в уголках губ скрывается неразгаданная улыбка то ли сдержанного недоверия, то ли неосознанного лукавства.
Задребезжал кондукторский свисток, поезд тронулся.
Он подсадил меня на подножку, и… все было кончено. Уже в вагоне я растерянно подумала: увидимся ли мы еще когда-нибудь? И когда?
В Петрограде мне все показалось вдруг пустым. И моя собственная жизнь, и занятия представились мне какими-то тусклыми, лишенными настоящего значения.
Долгое время я ничего не знала о нем, да и откуда знать? Я понимала, что мое «путешествие» было чистой случайностью, и сама я была, в сущности, посторонним человеком для среды, в которой вращался он.
Я была углублена в себя, занята своими мыслями, и поэтому, когда вдруг началась война, то это всегда неожиданное событие было для меня особенно внезапным. Разъяренная толпа с ревом стянула чугунных коней с крыши германского посольства. Я помню этот глухой удар о землю. Он испугал меня и не пробудил никаких других чувств.
Скоро под влиянием общественного гипноза я собралась на фронт, пошла на курсы сестер милосердия. Но все это не могло заглушить и не заглушило того, что жило где-то внутри меня. Иногда среди всего этого угара, страданий и бедствий войны я вдруг вспоминала наши ночные беседы в Финляндии, и теперь они были полны для меня такого высокого и чистого света, который один только и мог еще светить среди грязи, крови и одичания.
И вот в это-то время я вдруг встретила совсем неожиданно человека, который когда-то впервые познакомил меня с Валентином, того «телеграфиста». Я столкнулась с ним случайно в трамвае, страшно обрадовалась, заволновалась, хотела тут же заговорить с ним, спросить, и не решалась. Он сидел на скамейке недалеко от выхода, и я подошла к нему и встала около (тогда скамейки делали вдоль вагона, а не поперек, как теперь). Но он меня не узнал или сделал вид, что не узнал.
Когда он вышел из вагона, я тоже вышла и пошла за ним следом. Он свернул за угол, и я тоже. Помню, он зашел в керосиновую лавку и долго покупал там какой-то фитиль, а я стояла у входа. Он посмотрел на меня внимательно и быстро вышел. Я снова пошла за ним, и вдруг он исчез. Я думала, что он свернул в парадное, которое я только что миновала, но дверь там оказалась закрытой. Я повернула назад, дошла до угла. Напрасно. Улица была пустынна и безлюдна. Я в растерянности остановилась, и тут он появился из-под арки ворот.
— Никогда еще не увязывался за мной такой хорошенький шпик, — проговорил он.
От него я узнала тогда, что Валентин в Крестах и что ему грозит каторга, а по теперешним военным законам, может быть, и что-нибудь худшее. Сам он, оказывается, приехал всего на день откуда-то из Донбасса, так что нашу встречу надо считать чудом.