В глазах его вспыхнул веселый, теплый огонек. Было похоже, будто на покрытый пеплом костер дунул ветер, обнажая скрытый жар углей.
Рядом, за поворотом аллеи, кто-то хрипло и отвратительно выругался, и сразу послышался глухой стон.
Оба увидели: коренастый солдат в старой николаевской бескозырке, надвинутой на приплюснутый лоб, уже не ругаясь, а только мыча от ненависти, бил женщину. Он рванул на ней потертый жакет, ударил ее по лицу.
Женщина отшатнулась без крика, стукнулась о спинку скамьи и упала.
Пушистые усы Горького задергались, глаза сузились, и в них появилось выражение боли. В два-три широких прыжка он очутился у скамейки.
Неуклюжим, гневным ударом под челюсть он отбросил солдата в сторону, и тот распластался на земле, испуганно моргая глазами.
Не обращая на него внимания, Горький помог женщине встать, усадил ее на скамью, вынул мягкий клетчатый платок и стер с ее лица кровь и грязь.
Приблизился литератор, бормоча:
— Полно вам, Алексей Максимович, пойдемте, ну их…
Вдруг женщина сделала усилие, поднялась и, отстранив Горького рукой, огляделась по сторонам. Солдат тихо брел по аллее, вобрав голову в плечи, словно придавленный грузом.
Поправив дрожащими руками сползшую с головы косынку, женщина двинулась за ним, шатаясь, как пьяная.
Оба писателя молча смотрели ей вслед. Затем молодой наклонился, поднял валявшуюся у ног пуговицу с орлом.
— Ах, Алексей Максимович, неисправимый вы мечтатель! — сказал он.
Глаза Горького стали жесткими, колючими, брови зашевелились.
— Вот что, батенька мой, — услышал литератор сухой, недружелюбный голос, — переубеждать меня уже поздно, да и не получится это у вас.
Он устало сел на скамью и махнул рукой, словно говоря этим: «Уйдите, оставьте меня одного».
…Минула зима.
У большого серого дома на Кронверском с утра по привычке стояли шпики. Никто не обращал на них внимания: это были мертвые тени, надоевшие себе и другим.
Из дома и в дом поминутно сновали люди. Наверху, в квартире Горького, в секретарской и соседней с ней комнате толпился народ. Постоянно звонил телефон. Сюда, к столу писателя, стекалось едва ли не больше различных сведений о ходе событий, чем к министру или к градоначальнику. Горький заметно волновался. Каждого, кто приходил вновь, встречали расспросами, требовали подробностей. Тут были редакторы и сотрудники «Летописи», обсуждавшие с Горьким вопрос об организации газеты; сюда тянулись художники, писатели, журналисты.
Вошла изящная, строгая Рейснер. За ней появился и неторопливо сел у окна медлительный гололобый Чапыгин. Оглядев комнату маленькими быстрыми глазами, он молча достал из кармана короткую трубку и стал набивать ее табаком. От распахнутых дверей разнесся нетерпеливый бас Маяковского.
нараспев прокричал он вместо приветствия и со своей великолепной заносчивой бесцеремонностью протянул Горькому руку нарочно над головой какого-то топчущегося у стола низкорослого интеллигента. Поэт только что вернулся из Военно-автомобильной школы. Его начали возбужденно расспрашивать о подробностях революционного восстания Волынского полка.
— Убитые есть? Много? — тревожно спросил Горький.
Поэт молча наклонил голову, внезапно стал мрачен, тих.
— На улицу! — сказал Горький. — Что мы тут?
Домой Алексей Максимович возвращался один, ночью, из Таврического дворца. Беспокоили мысли о солдатском восстании и внезапно разросшемся грозном вале революционных событий.
Он много бы дал, чтобы теперь же подробно поговорить с Лениным. «Надо объяснить всем, — горячо думал он, — надо понять, что сейчас те маленькие достоинства, которые живут в людях наряду с огромными недостатками, достоинства, выработанные человеком в самом себе очень медленно, с великими страданиями, могут разрастись пышно и ярко и сделать людей лучше, красивее, выше, чем они были до сих пор».
Погруженный в свои думы, Горький прошел мимо солдатских патрулей и, обогнув садовую ограду, свернул на Фурштадскую. В мутном сумраке маячили одинокие фигуры, и было непонятно — страх ли перед событиями, беспокойство за успех борьбы или простое любопытство заставило их покинуть постели и бродить по тротуарам.
…С угла, от магазина братьев Черепенниковых мимо него с криком метнулись в переулок какие-то люди; послышался звон разбиваемых стекол, где-то вверху, должно быть на крыше, застучал пулемет. Почему-то казалось, что пули не могут лететь и вязнут в мутной тине ночи. Но снова все смолкло. Старые коробки домов выглядели пустыми. У кирки он свернул в проходной двор и вышел к Литейному. Проспект был пуст. Лишь где-то далеко, как привычная мелодия петроградской ночи, глухо стучали о торцы мостовой копыта извозчичьей лошади.
На Марсовом поле у свежих братских могил его догнал ломовик. Гремя о твердую землю железными ободьями колес, разгоряченный битюг ходко тащил широкую телегу, на которой лежал серый продолговатый предмет.
— Эй, извинения просим! — услышал Горький хрипловатый, простуженный голос.
С телеги спрыгнул взъерошенный солдат в папахе, из которой была выдрана кокарда, и на ее месте темнел кумачовый бант.
— Где тут за революцию хоронят?
Горький не успел ответить: из старой гренадерской будки, перетащенной с угла на середину поля, вышел старик в пиджаке, перетянутом ремнем, с винтовкой в руке, видимо дружинник.
— Куда прешь? — закричал он, подняв оружие.
Битюг остановился, переступая тяжелыми копытами.
— Ты что за городовой такой, а? — замахав вожжами, сердито спросил солдат.
— Вот тебе и городовой. Очумел, что ли? Тут жертвы лежат. А он на телеге прется…
— Ты погоди, погоди, — миролюбиво и рассудительно заговорил служивый. — Мы, может, оба с тобой люди народные, а ругаемся. Пойми, товарища я должен похоронить или нет? Он, может, и есть самый герой. Наш полк, Волынский, первым восстал. Верно? Верно! Ну, ротный друга моего шашкой и тесанул, контра! Других, вишь, похоронили вчерась, а он, понимаешь ты, болел — рану перемогал. Думали, перемогет. А он, вишь ты, не смог. Куда его теперь, по-твоему, а?
— Не знаю я. — Старик насупился и сделал шаг в сторону, словно собираясь уйти.
— А как же? — встрепенулся солдат. — Я и подводу достал — у гужбана отнял. Разреши, брат, подрою я тут сбоку да и положу его с другими вместе.
— Меня за порядком следить поставили, а кого тут хоронить, разве я знаю? У меня и лопаты нет.
— Лопата есть, захватил я.
Солдат мигом извлек из-под брезента заступ.
— Справедливое дело, не сомневайся. Вот и человек может подтвердить, — продолжал он, указывая на Горького.
Старик махнул рукой и ушел в сторону.
— Давай! — шагнув к солдату, сказал Горький.
У братской могилы он взял из его рук заступ и всадил в край еще не успевшего затвердеть свежего холма. Широкими, резкими движениями Горький долго выбрасывал землю. Шляпа сбилась на глаза, он швырнул ее на телегу, снял пальто и снова принялся рыть, слушая хрипловатый басок солдата.
— Ушли мы царя с престолу сымать. То да се — дела много. Вернулись в казармы, а уж он не двигается, друг-то мой. Я говорю: «Петя, вставай. Ротного убили, царя свергли!» Вижу, он вовсе… помер. Нет, думаю, так нельзя! Человек, шутка ли, на царя поднялся! Похоронить его надо не как-нибудь — с революционным уважением.
— Готово! — крикнул Горький и выбрался из углубления.
Вместе они сняли с телеги тело убитого и, осторожно поддерживая за полы шинели, опустили в могилу.
— Тут тебе и место, Петя! — благоговейно сказал солдат. — Герой ты есть, и лежать тебе с ними вовеки!