Однако и гурманы и люди неприхотливые сбегаются часам к двум пополудни на «русские завтраки», что заведены Рылеевым: графин очищенного вина, кислая капуста, ржаной хлеб.
Исхитрившись, Александр Бестужев уклоняется от обеда у герцога Вюртембергского (кухня, к слову сказать, у герцога отличная) и поспевает к «завтраку». Он разгуливает по комнате, в одной руке вилка с пластами капусты, в другой — сигара. Уже сегодня вечером его импровизированные эпиграммы начнут кочевать по гостиным.
Бестужев уверяет, что чахнет без кислой пищи. Ему мила печать русизма, какую Рылеев накладывает на свою жизнь.
После третьей книжки альманаха Бестужев прочно обосновывается во флигеле. Четвертая книжка «Полярной звезды» в прежнем объеме не удается, год близок к концу, времени в обрез, материалов недостает, иные авторы злоупотребляют деликатностью Рылеева, для иных Бестужеву не хватает выдержки. Как раз тут — случится же такое! — размолвка между издателями.
Кондратий не посвятил Бестужева в одну свою историю. Сюжет деликатнейший, интимный, болезненный. Но Рылеев все-таки счел допустимым советоваться с Николаем Бестужевым. Александра обуяла обида. Горько упрекнул Рылеева в письме: «…ты много виноват передо мной своей неоткровенностью…»
Булгарин почуял: меж «Аяксами» нелады, Бестужев в воспарении — и проворно зазвал его к себе на дачу. Бестужев согласился, удалился за город, прикинувшись больным.
На булгаринской даче жила Елена Ивановна, Ленхен, — добрейшее, лукавейшее существо. Плечики сдобные, как кухены, губки — трубочки с кремом. После обеда Бестужев с Леночкой отправлялись по малину. Фаддей Венедиктович — без сюртука, живот дыней отвисает между помочами — сопровождал до калитки, желал удачи, велел посылать к черту. Леночка — чудо предусмотрительности — по дороге в лес уславливалась с крестьянкой, что на обратном пути купит малину, назначала цену.
Удивлял и Фаддей: не дурень ведь, догадывался, какую малину собирают Ленхен и Алекс, однако встречал улыбкой, расползшейся по лягушачьей физиономии.
В письме к матушке Бестужев оповестил, что живет у Булгарина на даче, спит и ленится.
Открытая Леночкина благосклонность, участие мирно взирающего Фаддея ставили в тупик. Бестужев еще не привык, что литературная известность плодоносит и подобным образом, покоряя расчетливо-тщеславного хозяина и не обремененную правилами хозяйку.
Вдруг подкатило к самому горлу: провались она пропадом, эта меркантильно-радушная семейка, эти картофельные салаты, теплые пенки с малинового варенья, что варится под яблоней…
Ровно год назад, в августе, вместе с Кондратием они укатили в Батово, рылеевское имение.
Поездка намечалась давно. Теперь гадали: в Батово либо в Михайловское, к Пушкину? Накопилось немало спорных предметов, какие надлежало укромно обсудить с «консулом нашей Литературной Республики». Убедить его, что начало «Онегина» уступает «Бахчисарайскому фонтану», ниже «Цыган». Напрасно он отклоняется от романтического направления, ему ли не слышать зов времени, не видеть, как ждет оно героя с высоким самоотвержением. «Чудотворец» слышал иное, иначе отвечал времени. (Разногласия разногласиями, но — «консул», «парнасский чудотворец» — вне полемик.) Отныне встреча с Пушкиным достижима; Михайловское — не дальний свет.
Накануне отъезда из Одессы Пушкин отправил Бестужеву большое письмо. В нем — сердечные, не без печали слова: «Мне грустно, мой милый, что ты ничего не пишешь. Кто ж будет писать?»
Выбор маршрута зависел и от герцога Вюртембергского. Герцог не желал, чтобы адъютант, склонный к не всегда безобидным анекдотам, набирался мыслей у опального поэта.
Герцогу импонировала слава, какой удостоился его адъютант на литературном поприще. По логике, свойственной начальствующим лицам, он считал себя к ней причастным. Остерегаясь вместе с тем, как бы успех не вскружил голову подчиненного, он высказывал большую, нежели прежде, строгость. С поездкой в Михайловское велел повременить, но, расщедрившись, дал неделю на обследование Гатчинского тракта.
Бестужев достаточно разбирался в ухищрениях дорожного ведомства и загодя видел свой рапорт относительно Гатчинского тракта (рапортами, хранившимися в канцелярии, можно было вымостить не один тракт).
Они оба с Рылеевым устали от городской суеты, от изнурительных хлопот, капризов авторов, цепляния цензуры, от наскоков Измайлова и шпилек Каченовского. В Батове наслаждались сельской тишью. Бестужев взял с собой Байрона на английском, Рылеев — свои любимые «Spiewy Historyczne»[7]Немцевича. Часами в садовой беседке у самовара читали друг другу. Польские строфы, английские. Планировали, составляли «Звезду».
Бестужеву вспомнилось, как в дни западного похода цесаревич Константин Павлович на параде соизволил обратить на него внимание, спросил, чем увлекается. Сочинительством? Отменно. При такой посадке, гренадерском росте господин Бестужев обязан написать книгу о верховой езде.
Александр в лицах воспроизвел разговор, вытянулся, сидя верхом на лавке, взял под козырек.
Кондратий зашелся в смехе. У царствующей фамилии страсть к парадам в крови, она бы и литературу приспособила к фрунту да конюшне. Не пахнет ли голубая императорская кровь навозом?
— Истинно так, — поддержал Бестужев. В эту веселую минуту у него вылетело из головы: он последовал совету цесаревича, успел напечатать первую главу — «Общие понятия о выездке». Действительно любил лошадей, следил за европейской литературой для берейторов…
Они затянули на два голоса: Рылеев — тенором, Бестужев — густым баритоном:
Счастливые, одушевленные возвращались в Петербург. Гроза, сотрясавшая столицу, не омрачила настроения. А в доме у Синего моста караулила беда — умирал крошечный сын Рылеева Саша, Большеглазая, худенькая Наталья Михайловна (из ласковых имен, какими Рылеев награждал жену, Бестужев пользовался лишь одним — Ангел Херувимовна) обратилась в безгласную тень…
…И он, Бестужев, обиделся на вернейшего из друзей, поддался амбиции, променял его общество на двусмысленное гостеприимство Фаддея, невинно-плотоядные улыбочки Ленхен!
Не скрытничал Кондратий, сил не находил в себе; не хотел валить на Александра часть груза. Без того хватало каждому…
Пополировав молча ногти, Бестужев снял накрахмаленную салфетку, сложил ее. Лобызнул пухленькую лапку Елены Ивановны, похлопал по плечу Фаддея, крикнул, чтоб закладывали.
Булгарин всполошился, Леночка заахала: на ночь глядя, дождь собирается, дорога ужасная. «Das ist Wahn-sinn!» [8]
Он ничего этого уже не слышал. Все, что за спиной, растаяло.
Не постучавшись, вошел к Рылееву (несмотря на поздний час, окна светились сквозь решетки). Тот поднялся. Лицо радостно-смущенное. Но ни малейшего удивления.
— Надо посоветоваться; один манускрипт… Я утвердился относительно «Звездочки»… Почитай, пожалуйста, пиесу.
— Получил мое письмо? — тихо спросил Бестужев, опускаясь в кресло и подвертывая под себя ногу. Рылеев кивнул лобастой головой.
— Забудь о нем. Кивнул вторично.
— Прикажу чаю. Ты с дороги. Черная кошка, пробежав, скрылась… Уменьшение числа страниц в альманахе не уменьшило издательских хлопот. Для сочинительства оставались короткие утренние часы. И то не всякий день.
Сегодняшнее воскресное утро — удача. Но и она близится к концу. Корректурные листы, легшие горкой на письменный стол, зовут к себе.