«Увольнение к статским делам от военной службы, на которую стечение болезней сделало меня неспособным, было бы для меня высшим благодеянием».
Из Керчи Бестужев явился в бухту Суджук-Кале, в штаб Вельяминова. Генерал обедал в своем шатре, штабные офицеры и адъютанты — в большой палатке по соседству. Напомаженный прапорщик в шитом болотом мундире выделялся среди них, как новенький пятак.
Сонный после обеда Вельяминов окатил Бестужева холодной водой. Это государь высочайше распорядился упечь прапорщика в Гагры. Но и в Гаграх за ним будут неусыпно следить.
Генерал указал на раскладной стул, огладил пятерней рыжие с сединой волосы, оттянул ворот мундира.
Прапорщику должно зарубить на носу: нет гостиницы, куда бы ни вкрались шпионы, нет собрания, куда бы ни затесались соглядатаи.
— Но я ничего дурного…
— Достаточно читать журнал, тем паче иностранный. Вот вы и либерал, вот и якобинец…
Вельяминову не известна была записка военного министра графа Чернышева начальнику Почтового департамента еще в декабре 1834 года:
«…Государю императору благоугодно, дабы обращено было особое внимание почтового начальства на переписку Александра Бестужева с Полевым».
Возвращаясь на Кубань, Бестужев повстречался с молодым офицером Иваном Романовичем фон-дер Ховеном (прежде того они вместе обедали в палатке с адъютантами Вельяминова).
Разомлев от жары, Бестужев отдыхал в тени, шашка висела на ветке, холщовый китель лежал рядом, рубашка в пятнах красного вина.
Иван Романович сбросил сюртук, сел на бревно и начал один из тех разговоров, которые осточертели Бестужеву.
Начитавшись очерков и повестей Александра Марлинского, окрыленный фон-дер Ховен летел на темя Кавказа и — что же…
— Дурна природа? Низко темя гор? — перевернулся на живот Бестужев.
— Не к тому я, Александр Александрович. Угадывая тяготы и мерзости войны, никогда бы по доброй воле не стремился сюда. Провались они пропадом, кресты и чины.
— Для кого — провались, а для кого в них жизнь, — отбивался Бестужев.
Они его не понимали, эти молодые. Не умели читать, постигая текст. Зря он поддакивал Воронцову касательно Пушкина: не вельможам судить о поэтах. В письмах Павлу пошлет привет Пушкину, попросит Пушкина извинить за попреки и резкости. Он живет не на розах, временами желчен…
Начиналась новая экспедиция в сторону Анапы; в схватках с горцами многое отступит вдаль.
Офицерский чин действовал на него живительно. Но поход не оправдал упований; война была скучная, быстро кончилась.
Вельяминов добивался отчисления Бестужева в Тенгинский полк, однако последнее слово оставалось за Розеном, а он в вечных неладах с рыжеволосым генералом. Все кончилось назначением в Кутаис, где те же радости, что и в Гаграх: лихорадка, жара.
«Об одном молю я, — вырвалось в письме к Павлу, — чтоб мне дали уголок, где бы я мог поставить свой посох и, служа в статской службе государю, служил бы русской словесности пером».
Граф Воронцов, верный обещанию и своим расчетам, пытался спасти опального сочинителя и заполучить всем ему обязанного сотрудника. В послании царю подтвердил, что Бестужев страдает лихорадкой в скверной форме, Гагры его доконают.
Это послание вместе с письмом Бестужева к Бенкендорфу легло на зеленое Сукно царского стола между чернильницей в виде колонны, подпираемой миниатюрными пушечными ядрами, и такого же — только повыше — серебряного стакана для перьев, тоже окруженного сверкающими шариками. Две — одна поверх другой — бумаги породили вспышку августейшего гнева.
Хватит этих россказней о хвором государственном преступнике! В Пятигорске Бестужев отдавал богу душу, а выяснилось — кружит головы не одним лишь вертихвосткам. Обыск обнаружил как раз ту книжку, за которую царь дал нагоняй цензуре. Все-то сам, ни на кого не положиться.
Откуда берется дурацкая уверенность, будто кто-то лучше его знает, что во благо отечеству, что — во вред.
Оренбургский губернатор Петровский обратился с прошением на высочайшее имя о переводе Бестужева к нему в канцелярию для статистического описания края. Кроме как Бестужеву, такое занятие, видите ли, поручить некому.
На прошении Петровского царь наложил резолюцию, делавшую честь его уму, лаконизму и державной твердости: «Бестужева следует посылать не туда, где он может быть полезен, а туда, где он может быть безвреднее».
На бумаге графа Воронцова Николай начертал: «Не Бестужеву с пользой заниматься словесностью, он должен служить там, где сие возможно без вреда для службы».
Резолюции недоставало завершенности. Николай Павлович обмакнул перо и размашисто дописал: «Перевести его можно, но в другой батальон».
Царь гордился своими резолюциями, читал вслух, дабы уловить звучание. Резолюции заносились на специальные листы, по ним цесаревич учился государственному уму-разуму.
Облачным зимним днем тифлисскую заставу миновал офицер в отлично сидевшей на нем шинели, осененный громкой писательской славой.
Бестужев свободно двигался в спутанном клубке горбатых улиц и выехал к тому именно дому, куда стремился. Снял пустовавшую, на счастье, квартиру, в которой жил с братьями в двадцать девятом году. Его обрадовали выцветшие от времени обои, замусоренный дворик со стеной, увитой виноградом» Чем ближе к неповторимо давним дням, тем милее.
Утром он нанял открытую коляску и поехал к Куре. Обернулся на оставшийся позади духан. У дверей, по-собачьи опустив на вытянутые лапы тяжелую морду, спал старый облезший медведь.
Бестужев рассчитался с возницей, поеживаясь от речной свежести, облокотился на холодные перила моста. Годы берут свое, он запахнул шинель; раньше не страшила ледяная Нева, купался в студеной Лене.
Он отгонял призрак Петербурга. Любовался Курой, чтобы не видеть Неву, штабс-капитана в треугольной шляпе, размашисто шагавшего по Васильевскому острову…
После голодного Геленджика Тифлис слепил изобилием. Рынок не вмещал несметных богатств, они оседали в окрестных лавках и лавчонках, торговцы, выбежав на улицу, хватали за полы, азартно нахваливали свои товары.
Бестужев был равнодушен к этим дарам земли и творениям рук человеческих, к знаменитым баням — месту встреч, пирушек, смотрин. Он приучил себя мало есть, довольствовался постной пищей и лишь купил у молоденького кинто ветку винограда. Его влекли разве что мастерские оружейников. Здесь видели, что немолодой русский офицер знает толк в старинном ремесле, и выкладывали перед ним лучшие экземпляры…
Ботаник из Германии, Карл Кох, встретивший Бестужева в эти тифлисские дни, был покорен широтой его познаний в немецкой литературе. Доведись Коху коснуться с Бестужевым биологических тем, он изумился бы, насколько сведущ прапорщик и в естественных науках. Как не уставали этому удивляться отечественные и иноземные путешественники, один из которых даже отнес Бестужева к самым ученым людям империи.
Карл Кох выразил на бумаге свои впечатления.
«Бестужев был высокого роста, красив, в лучшей поре своей жизни. На лице его не отразились вынесенные им страдания и сказывалось только воодушевление, владевшее им. В больших темных глазах светился ясный ум. При всей природной живости, в обществе был он молчаливее, чем можно было ожидать; мне кажется, что в нем было сильно развито чувство собственного достоинства. Одна дама просила его написать в ее альбоме, в нескольких словах, что считает он для себя самым важным и значительным. Бестужев, недолго думая, написал среди белого листа «Moi» [41]и подписал свое имя».
Лучшая пора жизни… В сорок лет сподобиться первого офицерского чина, избавиться от угрозы телесного наказания, но не от произвола.
Обладая большой, удобно обставленной квартирой, досуг Бестужев проводил у полковника Шелиги-Потоцкого, оставался у него ночевать.
Войцеха Альберта Шелигу-Потоцкого из учебного класса Варшавского лицея отправили в тюремную камеру за противуправительственные речи. Как все однообразно, до чего сходно.