«Что чахоточная словесность наша? — что ее поклонники и работники? Мне все и вся надоели».
Он уже распорядился, кого из братьев какой суммой ссудить. Из-под Сухума напоминает Елене: шесть тысяч рублей Николаю и Михаилу, им же про запас четыре тысячи; с Павла не взыскивать две тысячи, которые задолжал… Хорошо бы получить от Павла перстень с резьбой и эмалью, с восьмиугольным аметистом для гербовой печати. Это станет памятью о младшем брате. Если брат поспешит…
После гибели Пушкина барон Розен помягчел к Бестужеву. Гуляючи на сухумском берегу (сухой песок скрипел под сапогами), барон рассказал, как еще два года назад взывал к императору отставить Бестужева от службы из-за дурного здоровья.
Розен теребил редкие волосы, страдальчески морщил лоб.
— Велено было сохранить вас в прежнем положении и держать подальше от прочих…
Не посвященный во многие обстоятельства гибели Пушкина, Бестужев догадывался, что царь удовлетворенно потирает руки.
Лицо императора не удержалось в памяти, портреты врали, а нервно дрожавшая белая кисть, пальцы с длинными, узловатыми фалангами, розовыми закругленными ногтями — на черном лакированном столике запомнились. Царь старался унять дрожь, бесплодие усилий еще более его озлобляло…
«Доложат, что мне каюк, мстительно потрет руки». Бестужев снова увидел бледные пальцы, что радостно трутся друг о друга.
Вечером в каюте командующего собралась свита, был зван и Бестужев. Барон Розен участвовал в общем разговоре о Пушкине и повернулся к Бестужеву, когда речь зашла о поэме Ахундова.
Ахундов встал, стройный, легкий, ловко затянутый в летний мундир.
Вольховский усомнился, — обществу далека поэма, написанная по-татарски.
— По-персидски, ваше превосходительство, — уточнил Ахундов.
— Нашему брату что персидский, что татарский — один шут, — внес ясность Розен.
— Господин Бестужев сведущ в татарском и в персидском, — ответил Ахундов.
— Отлично, — подхватил Розен. — Бестужев переложит поэму на русский язык. Кавказ стихами почтит память убиенного гения.
Высказывание это звучало излишне смело; до Черноморья донеслась молва о стихах молодого петербургского офицера, винившего двор в гибели Пушкина. Вскоре, ждал Розен, автор окажется у него под началом. Если не укатают в Сибирь…
Той же ночью Бестужев и Ахундов взялись за дело. Переводчика увлекала восточная красочность слога, он соглашался и с ахундовским расположением звезд на небосклоне русской словесности.
«Державин завоевал державу поэзии — но властелином ее Пушкин был избран свыше.
Карамзин наполнил чашу вином знания — Пушкин выпил вино этой полной чаши…»
Ахундов не возражал, когда Бестужев, сохраняя пышность строк, кое-что уточнял и вместо «О, жертва смерти» ставил: «Убитый злодейской рукой разбойника мира!»
Бестужев видел, что на бумаге Ахундов словоохотливее, чем в общении. Поэтому его обрадовала похвала «Мулла-Нуру»: ни один русский не постиг столь верно и сочувственно кавказца, не описал его с такой правдивостью.
Дни, завершавшие экспедицию в Цебельду, Бестужев отдал переводу. Он прощался с Пушкиным строфами Ахундова.
3 нюня отряд барона Розена, разместившись на семнадцати кораблях, вышел из Сухумской бухты и взял курс на Адлер.
Бестужев, как адъютант Вольховского, вместе со штабом плыл на борту сорокачетырехпушечного фрегата «Анна».
Море успокаивало, отдаляло от земли. Когда Розен, не приказывая, не прося даже, между прочим бросил, что не худо бы взбодрить солдат лихой песней, — ветер капризничает, многих укачало, сражение грянет жаркое, — Бестужев насторожился. Что барону известно о песнях, которые когда-то он сложил вместе с Рылеевым?
Через минуту у Розена вылетело из головы. Подумал о солдатской песне, под боком — сочинитель, только и всего.
Бестужев взыграл, велел заспанному Алешке принесть походную чернильницу и бумагу. Устроился в затишке, на корме.
Он осмотрелся по сторонам. Белые фрегаты, покачиваясь, рассекали зеленовато-синие волны. Возле ноги вперевалочку ползла мохнатая гусеница. Как ее занесло сюда? Мир был полон чудес. Но песня должна восславлять совсем иное чудо. Стрелки, что лежат вповалку на палубах, маются морской болезнью, высыпят на враждебный берег и — бегом вперед. Волны вопрошают:
Тучи подхватывают!
Пир будет кровав. Рекрутам это невдомек, но ефрейторы-усачи знают, что почем на цветущей кавказской земле. Ловкость понадобится, спайка, отчаянный бросок под защитой корабельных пушек.
Валиться будут не только черкесы; кресты не только на грудь, но и могильные. Ради чего боевые кличи мешаются с последним стоном?
Незамутненно веря в праведность войны, Бестужев когда-то тиснул в «Тифлисских ведомостях» «Солдатскую песню»:
Это на Кавказе-то — прямо… Он безрадостно усмехнулся, задержал перо в чернильнице с бронзовой крышкой. Не за святую Русь падут солдаты при Адлере. К чему обманывать их, себя?
Длинновата песня — два десятка куплетов. Но запоминается. Благо в исконно русском стиле, в манере разговора.
Барон Розен с Вольховским спасались от солнца под тентом, курили в походных креслах на носу фрегата. Выслушали, похвалили. Вольховский, покусывая ус, напомнил, что Бестужев учит не токмо солдат, но и офицеров, в «Мулла-Нуре» имеется практическое описание, как форсировать горные потоки. (Бестужев благодарно подумал о Вольховском: читает, не упускает повода внушить командующему симпатии к опальному прапорщику.)
Розен спросил, на какой мотив поется «Адлерская песня»? Бестужев напел «Как по камешкам чиста реченька течет…»
Последовал приказ писарям размножить текст, не медля, учить во всех взводах. Барон обещал доложить о песне императору.
Менее всего Бестужев хотел, чтоб царю докладывали о его песенном сочинительстве. Недолго связать новые куплеты со старыми…
В своей каютке Бестужев повалился на койку. С лёта писавшаяся песня опустошила его. В ней — прощание с морем, с комочками облаков в полуденной сини, с молодыми солдатами и усачами-ефрейторами.
Он настолько свыкся с чувством прощания, что, не понуждая себя, вел обычную жизнь. Писал письма, выполнял необременительные обязанности адъютанта. Даже сложил песню; полюбится солдатам — переживет автора. Век доброй песни дольше человеческого. Но скорее всего, возьмут мыс Адлер и — канет в Лету «Адлерская песня»…
Не давало покоя письмо, отправленное матушке и Павлу накануне выхода в море. Он никогда не рисовал свое житье слаще, чем оно было; искренность с близкими — первая заповедь.