Прасковья Михайловна деланно ахала, увидев у Николаши на столе пружинки, колесики, — он собирал и разбирал часовой механизм, пытался усовершенствовать хронометр. «Эко ты, сынок, намусорил». Николай улыбался: в их семействе без надежных часов — беда, — Мишель прибежит на рандеву до срока, Саша — опоздает.
Матушка возражала: точность не от часовой стрелки — от натуры.
Сегодня хотела подняться в пять с половиной пополуночи, но пробудилась раньше. Лежала в темной вдовьей спальне с ало мерцающей лампадой. Встала, услышав скрип саней, цоканье конских подков, шумы раннего Андреевского рынка, грохот дров, сваливаемых на железный лист. (Голландские печи тянулись на второй этаж, но топили их с первого.) Сколько раз выговаривала слугам, чтобы утром блюли тишину, уехала — разболтались; ничего, у нее не побалуешься, наладит порядок…
Одеваясь по-домашнему, не подошла к туалетному столику. В давние времена долго сиживала перед ним на пуфе. Столик черного дерева с откидной крышкой подарен был Александром Федосеевичем к свадьбе. В нем, вместо румян, помады, хрустальных флаконов с духами, теперь хранилась золотая табакерка, полученная сыном от императрицы.
Дети, хозяйство, дом, судебная тяжба, заботы по имению — этого хватало, чтобы заполнить день от рассвета допоздна. Оставались пустые бессонные ночи.
Сегодняшнее ее утро — все обдумано — начиналось кухней, уточнением еще в дороге намеченной смены блюд.
Уподобляя василеостровский дом кораблю, Николай так определял последствия матушкиных приездов: курс прежний, но порядок и скорость изменены.
Однако никто не догадывался, что и для Прасковьи Михайловны приезды эти — великое потрясение. Замечает она не только пыль на балясинах и нерасторопность прислуги. Николай похудел, Михаил нервен, электричество в воздухе…
Обед с дочерьми и сыновьями — главнейшее событие нынешнего воскресенья. В помощь куда как опытному Евдокиму, кормившему Николая и тех из братьев, кто останавливался на Седьмой линии, Прасковья Михайловна прихватила с собой из Сольцов Федьку — опрятного паренька, освоившегося с домашней работой.
Она застала обоих в кухне с черным от копоти сводчатым потолком. Смахнув невидимые крошки, села на табурет. Полысевший у плиты Евдоким пользовался ее безграничным доверием. Слушал он и отвечал почтительно, не боясь, однако, возразить. Другого бы крепостного Прасковья Михайловна поставила на место. Евдокимова независимость оправдана — неглуп, честен и знает порог дозволенного.
В хороших, достаточных домах хозяйка не идет в поварню; кухарь сам является к ней. Но Прасковья Михайловна любила запахи кухни, с удовольствием пила тут кофе, который варил Евдоким на ее вкус.
Вскоре объявилась и Елена — сонно припухшие щеки и выражение озабоченности на лице. Она делит матушкины хлопоты и печется о ней самой, радуя и удручая Прасковью Михайловну: при столь самозабвенной дочерней и сестринской любви, не слишком интересной наружности да скромном приданом не остаться бы в девицах. Чудеса в наш век редки, редки люди, напоминающие Александра Федосеевича…
Прасковья Михайловна помнила, кто из мальчиков что любит, и желала потрафить каждому. Елена соглашалась, но ее пугала необъятность обеденной программы. Она обратилась за поддержкой к Евдокиму, но не заручилась ею: старый повар считал, что обед должен соответствовать событию, и это его печаль-забота — не подкачать, успеть.
Заглушая неумолчный гул, ржание лошадей, выкрики разносчиков, у Андрея Первозванного ударили к заутрене. Благовест отчетлив, звонок.
Прасковья Михайловна отодвинула чашку с недопитым кофе, выпрямилась. Переодеться, остыть от кухонного чада и — в церковь. Младших дочерей будить не велела. Отоспятся, будут лучше выглядеть. К сыновьям наверняка забегут приятели…
Собираясь к заутрене, Прасковья Михайловна думала о платьях, в каких дочери выйдут к обеду. Нелегко угодить столичным женихам, нелегко. Сама она в храм отправится в шубке, справленной год назад (бобер по подолу и широкой полосой посредине), вместе с сыновьями. Где, как не в церкви, показать людям, что за молодцов подняла она, вырастила.
От слуги услышала, что поздно ночью с Николаем вернулся Петр. Последний из младших сыновей, сохранивший память об отце. Павлик осиротел двухлетним.
Петр мечтателен и восторжен. Но восторженность упрятана, не сразу себя кажет. В своих влечениях следует Николаю и Александру. Загоревшись чем-либо, отдается без остатка. Сперва такой страстью был кронштадтский театр, в шутку названный Петрозаводским.
В Кронштадте он квартировал в комнатах, ранее запятых Николаем, дружил с Михаилом Гавриловичем Степовым и не далее как 9 декабря сопроводил в Петербург Любовь Ивановну.
Любовь Ивановна остановилась у столичных друзей. Наслышанная о слабости Прасковьи Михайловны, до ночи раскладывавшей гран-пасьянс, купила для нее роскошную колоду и наказала Пете отдать матушке карты, а Николаю — записку. Петр, исполненный уважения к роману старшего брата, к красавице — героине романа, счел, что подарок должен вручить сам Николаша.
Тот ночью сунул карты вместе с запиской в карман и в утренней спешке запамятовал о них. Он тоже пробудился ни свет ни варя. Но из своей комнаты не высовывался, дела, ждавшие его внимания, от литературы были далеки: состав морского экипажа, списки офицеров. Сосредоточившись на списках, он утвердился, что визит, к которому не лежала душа, необходим. Чем быстрее нанести, тем лучше.
Желанный семейный обед вдруг пронзил своей неуместностью. Сегодня тратить время на долгое застолье! Но изменить уже ничего нельзя.
Он растолкал Петра. Брат глядел букой, ворчал. Понадобилось напомнить о матушке, сестрах, обеде и о вчерашних поручениях Рылеева. Петр выслушал мрачно, отхлебнул холодного чаю. Вдруг, воспламеняясь, быстро оделся, тронул расческой всклокоченные со сна волосы.
В церкви их сопровождали восхищенно-завистливые взгляды, — величественная мать с сыновьями в черных морских шинелях, со старшей дочерью, выступавшей надменно, строго взирая перед собой.
Отстояли всю службу, подошли под благословение. Молодой, борода крутыми колечками, батюшка дружелюбно моргнул Николаю и Петру — Бестужевы из числа почтенных прихожан.
Николай, едва выстоявший заутреню, начал спешить. Поймав недоуменный взгляд матушки, покраснел, как нашкодивший мальчуган. Обязательно вернется к обеду…
Среди долетевших до слуха Прасковьи Михайловны слов, которыми обменялись сыновья, она уловила фамилию Моллера, начальника Петра. Имелся и еще Моллер, тоже по морскому ведомству.
Она хорошо запоминала такие фамилии: в Нарве жило немало немцев — ремесленников и коммерсантов. Ее удивляла враждебность сыновей к немцам. Тем более странная, что Николаша души не чаял в капитане Тизенгаузене, плохо говорившем по-русски, Александр носился с чудаком Кюхельбекером. Вообще среди их друзей по службе и по изящной словесности немало немцев. Когда, будто невзначай, она спросила сына Сашу, он — опять-таки странно — объяснил: Кюхельбекер и Тизенгаузен — чужой веры, но духом русские…
Петр тоже заторопился, глаза лихорадочно вспыхнули. Прасковья Михайловна потрогала лоб — не жар ли?
Здоров, — он поцеловал ей руку, будет к обеду.
— Ты не завтракал, — спохватилась мать.
— Ничего, напился чаю…
Жена офицера, человека деятельного, она мирилась с непредвиденной мужской занятостью. Оставляя за сыновьями право спешить по делам, внутренне терзалась тревогой, к которой добавилась сегодня толика огорчения. Ведь так надеялась целый день быть в их кругу, слушать их смех, легкую пикировку, вспыхивающую с приходом Александра, умудрявшегося поддеть любого и расшевелить даже частенько впадавшего в дрему Петра.
К обеду все соберутся. Сколько их еще впереди, таких обедов — за воскресным столом, с сыновьями, бог даст, с невестками и зятьями, там и внучатами…
Глядя ночью на мерцающий фитилек лампады, опа ощутила прилив давно не испытываемого счастья. Теплый, обжитый дом, сыновья — солидные люди, подросли дочери, все они спаяны любовью к ней.