16 августа 1829 года «Тифлисские ведомости» напечатали «Солдатскую песню». В тот же день Бестужев, купив лошадь, пустился догонять наступающие войска.
Он летел, оставляя позади обозы, понурых кляч, отставшие пушки, встречая раненых — пеших и на повозках, — сокращая ночлеги, но… примчался к стенам уже поверженного Арзерума.
Визит к Паскевичу следовало отложить; сперва доблестно отличиться. Хорошо бы дело заметное, где авангардом идут охотники: о таких доложат в реляции.
Все предусмотрено. Кроме лихорадки. Снова, как в Тифлисе, бросало то в жар, то в холод, раскалывалась голова.
Заставив себя подняться, Бестужев явился к ротному командиру и, вопреки докладу фельдшера, отрапортовался здоровым.
Командир недоверчиво оглядел солдата из государственных преступников. К разжалованным он испытывал почтение. Но операция трудная, за Байбурт турки держатся зубами, перебросили целый корпус из Трапезонта. Новичок необстрелянный, думает, что война — это батальные картинки… Напомнил: надобны охотники.
— Я пойду, — вызвался Бестужев.
Глазом человека, знающего путевое строительство, он следил, как солдаты кирками и лопатами выравнивали дорогу на Байбурт, укрепляли склоны во избежание осыпи. Работали устало, разморенные лютым зноем, губы обметало, щеки в красных пятнах. На головах мокрые мешки.
Но у тех, что шли штурмовать, глаза блестели от водки.
С марша егеря под картечью устремились на завалы. Турки метким огнем сверху преграждают подход к селениям.
У Бестужева лихорадку будто рукой сняло. Суматошная пальба не возбуждала страха. Твердил — шепотом ли? в голос? про себя? — я могу, я могу, я могу… Спотыкнувшись, вскочил, отряхнул шаровары, заметил дыру на колене и — вперед.
Селения, лепившиеся к Байбурту, пали, Сам же город надлежало брать обходным маневром (двадцать верст, марш с рассвета до полудня), отрезать от Трапезонта, овладеть горами.
Штурм под свинцовым градом и раскаленным солнцем, после бессонной ночи, вчерашних атак.
Защищавшие крепость лазы бросались в рукопашную. Бестужев ничего не видел, бил наотмашь невесомым ружьем.
Когда все завершилось (обезображенные трупы устилали улицы, черный дым застилал развалины), командиры начали скликать солдат.
Бестужев занял свое место в шеренге, не расставаясь с трофеями — турецким молитвенником и виноградной кистью.
Батальонный командир обходил ряды, вопрошая: кто первым ворвался в Байбурт? В числе трех названных Бестужев услышал и свое имя.
Обедали жаренной на кострах бараниной, запивали ее вином из байбуртских погребов. Две роты отправились наводить мост.
Бестужеву казалось: он всеми забыт, предоставлен самому себе. Натянул подпругу у лошади, потерявшей хозяина, вскочил в седло — и не спеша по улицам поверженного города; едкая гарь пожарищ мешалась с трупным смрадом и дымом солдатских костров.
Он трусил мимо охваченных пламенем домов; армянская семья оплакивала свое жилище, старая турчанка рыдала над телом сына…
Началось путешествие по стране, обращенной в руины. Бестужев добрался до подножия Арарата, побывал в Эривани… Завороженно и недоуменно всматривался в хищный лик войны.
Когда бы не фантазия, он задохся бы от вони, утратил бы зоркость. Но чтобы жить на земле, напоенной кровью, надо мысленно заставить эту землю счастливо плодоносить, усилием воли понудить себя не ощущать гнилостного смрада, льющегося в легкие.
В знойные, пыльные дни похода он не забывал о Сухорукове, и наконец они свиделись.
Василий Дмитриевич, черный, не хуже африканца, сдержал горестное изумление, увидев Бестужева — рядового в драной шинели. Он ходил, ссутулясь, по палатке, вскидывал голову.
Там, в Петербурге, первое слово было за Бестужевым. На Кавказе Сухоруков — ветеран, успевший поднатореть в здешних штабных и журналистских тонкостях, посвященный в кое-какие тайны, поскольку состоит при особе главнокомандующего корпусом. Это его положение, заверял Сухоруков, обязывает поддерживать поэта, низвергнутого со столичного Олимпа. Для «Тифлисских ведомостей» честь числить Александра Александровича своим постоянным автором.
У Бестужева отлегло от сердца, — все сбывается! Он будет печататься.
Но Сухоруков сразу погасил надежду.
— Кругом соглядатайство, пакости. Паскевич дорожит моим пером, жаждет восславления, однако скрипит зубами, когда беру секретные документы…
Василий Дмитриевич кончил безостановочное хождение.
Не эта бы подозрительность, он посодействовал переводу Бестужева в штаб, нашел союзников, кои дорожат неповторимым талантом Александра Александровича — отменного писателя, знатока истории военного искусства…
Хоть и разомлел Бестужев от комплиментов, но видел:
Сухоруков помочь бессилен, старается лишь дружески подготовить к встрече с фельдмаршалом.
После такой подготовки идти к Паскевичу не хотелось. Какое графу дело до его подвигов и дарований? Но одолев колебания, Бестужев отважился представиться Паскевичу. В лавровом венке командующего и его, Александра Бестужева, скромный листок, листок братьев.
На прием явился в многострадальной походной амуниции. Паскевич держался с надменной корректностью, поглаживая мясистые щеки. Бестужев, кажется… сочинитель… Граф смутно помнил заступничество Грибоедова. Сколько прошений к нему обращено, сколько фамилий должен хранить в голове…
Голова эта сильно кружилась от ратных удач. Фортуна к нему благоволила, офицеры в линиях и в штабах были искусны, кровь лилась рекой. Паскевич принимал это как должное: солдату надлежит класть живот за веру, царя и отечество.
Офицеры же… К офицерам у главнокомандующего чувство смешанное. Потаенная зависть недоучки к образованным. Мало того, что образованны; им только и свет в окошке — Алексей Петрович Ермолов. Щеголяют его изречениями и словечками. Ермоловские словечки с подковыркой, без должного пиетета к августейшим именам. У многих офицеров рыльце в пушку. Оттого и прыть; в огонь лезут, надеясь искупить вину перед государем.
Щекастый фельдмаршал не мастак на изречения и реляции. Реляции и без него покорнейше составят. Он к этому прежде приспособил Грибоедова (царство небесное!), сейчас — Сухорукова.
Рядового Бестужева в штаб брать не резон. И так довольно «этих». Обер-квартирмейстер Вольховский (замешан в декабрьской смуте), на военных совещаниях подает голос Михаил Иванович Пущин (разжалован в солдаты и теперь покрикивает на генералов — распоряжается всеми траншейными и взрывными операциями).
За «этими» велено глаз да глаз, о Бестужеве особая бумага графа Чернышева. Ранее того граф Дибич давал общую диспозицию:
«…Его величество желал бы знать: как они располагаются по квартирам, т. е. вместе с прочими нижними чинами или совершенно отдельно от оных? О чем я покорнейше прошу меня уведомить для доклада его величеству. При чем честь имею присовокупить, что в таком случае, если означенные разжалованные располагаются по квартирам совершенно отдельно от прочих нижних чинов, сия мера полезна с той стороны, что они тем лишены свободно сообщать прочим нижним чинам какие-либо вредные внушения; но его величество находит то неудобство, что они, не имея ни с кем никакого сообщения и живя только одни, могут с большей удобностью утверждать себя в вредных мнениях и иногда покушаться на какие-либо злые намерения. В отвращение сего, его величество полагает удобнейшим располагать их по квартирам и в лагерях вместе с прочими нижними чинами, но с препоручением их в надзор надежным старослужилым унтер-офицерам, которые должны иметь строгое и неусыпное наблюдение за тем, чтобы они не могли распространять между товарищами каких-либо вредных толков».
Бумаги эти хранятся у графа Паскевича в специальном бюваре для сугубо секретных, таких, какие он постоянно почитывает. На царской службе всякая обязанность славна — полководческая или сыскная.
С брезгливо-барственным сожалением фельдмаршал взирает в лорнет на здоровенного, широкоплечего солдата. Не пер бы, милый, на рожон, тогда носил бы вместо выгоревшей рубахи да латаных шаровар золотом шитый мундир, сверкал лаком узконосых сапог… Хочет видом своим солдатским воздействовать, небось в атаку бежит застрельщиком. Ну и беги себе.