Орест Михайлович в халате давно сидит за письменным столом, заваленным книгами, рукописями, корректурными оттисками, среди такого ералаша, в каком черт сломает ногу.
В кабинете на первом этаже Российско-американской компании Кондратий Рылеев, только-только оправившийся от воспаления горла, давшего жабу, обернув пушистым шарфом тонкую шею, склонился над удаленным от окна секретером.
В особняках на Мойке и Фонтанке, на Миллионной, на Английской набережной, на Невском сквозь стылую зимнюю темень одиноко мерцают ранние окна. Среди них и такие, что зажжены отнюдь не житейской необходимостью: отправиться к должности, явиться в присутствие, на дежурство. Здесь — другое, своего рода вызов. Нам дарована привилегия позднего пробуждения, внушено: чем позже, тем аристократичнее. Мы ее отвергаем, дорожим днем, начинающимся затемно. Как у наших соотечественников в деревнях и селах, в каменных казармах и бараках.
Они ничуть не отказывались от балов, званых обедов, вечеров, карнавалов, от бурных застолий в ресторации Доменика, от нескончаемых — в табачном дыму — словопрений, от ночных шалостей. Все это по-прежнему входило в их уплотнившуюся теперь жизнь, и потому требовалось немалое напряжение, дабы, соответствуя обретенным символам веры, встать одновременно со слугами.
Рано поднявшиеся молодые петербуржцы, торопясь, посвящали утреннее уединение всевозможным наукам, сочинению повестей, стихов, а также государственных прожектов, чтению серьезных книг. Просвещение стало совместной целью и личной надобностью, жажда учености не ведала насыщения. Они поклонялись наукам, веря, что образование обновит отечество и отворит его подданным врата в царство справедливости и свободы.
О том и писал сейчас человек во флигеле, укрытом громадой дома Российско-американской компании. Он пробудился без чьих-либо напоминаний, без зевоты, мгновенно сбросив полудрему. Постепенность вообще была чужда его складу, он стоял за принцип «вдруг и сразу». Нужное слово всегда под рукой, как острая сабля у исправного офицера. Мысль, не топчась на месте, должна обретать свое развитие. Дорога картина, рожденная фантазией, но пусть сменяется новой, та уступит место следующей. Жизнь красна постоянными переменами. Их тем больше, чем раньше начинается день.
Папенька, поднимавшийся с петухами, повторял: «Morgenstunde hat Gold im Munde»[1]. Золотые слова!
Однако почему отец внушал своим отпрыскам эту мудрость по-немецки? Она не менее убедительна в русском звучании: «Кто рано встает, тому и бог дает». Нет торгашеского привкуса, есть авторитет небесной власти.
В таком направлении, отстаивая русские начала, движется и пиеса, которой он сегодня занят. Кстати, новый герой Пушкина — мсье Онегин склонен следовать по стопам отцов, лишь обновив, в соответствии с модой, свой костюм и манеры.
Отцы помышляли европеизировать Россию, обрядив ее в одежду с чужого плеча, внушали идеи, рожденные в западных умах. Увлеченные обычаями и мыслями, что вызрели под черепицей немецких городов и в библиотеках вольтериянцев, они не замечали русского гения.
До чего стойкое поветрие! Война 1812 года, одушевив народ и армию России, и та не осилила его до конца. Не напрасно сетовал молодой стихотворец: «…рукою победя, мы рабствуем умами, клянем французов мы французскими словами».
Недавно почивший в бозе император Александр, избавитель Европы от Наполеона, плюнул в лицо солдату, коему обязан своими лаврами. Каждый русский, по его высочайшему изречению, — или плут или дурак…
О немецком засилье при дворе лучше умолчать. По поводу галломании выразимся, соотнеся ее с литературой… Что-то в этом духе недавно им написано.
В ящике конторки нашарил книгу, отыскал подчеркнутое место.
«Мы всосали с молоком безнародность и удивление только к чужому. Измеряя свои произведения исполинскою мерою чужих гениев, нам свысока видится своя малость еще меньшею, и это чувство, не согретое народной гордостью, вместо того, чтобы возбудить рвение сотворить то, чего у нас нет, старается унизить даже и то, что есть…»
Патриотическая боль, но и почитание чужестранных дарований. Отечественные тоже на виду. Пламенные глаголы о «Бахчисарайском фонтане» и «Цыганах», высочайших точках поэзии. Высочайших. Ergo, и остережение. Куда поместить «Онегина»? Поэма набирает силу. Но устремление Пушкина к бытовым мелочам истинно тревожит.
Об этом, однако, — письмом в Михайловское, к опальному поэту. Разумнее, впрочем, не письмом, — прежде чем попасть к неугодному для властей адресату, в чьи только лапы оно не попадет, чей враждебный глаз не скользнет по строчкам. Хороша бы с Пушкиным чистосердечная беседа за бокалом шампанского. Почему бы нет? Ведь зван. И не однажды. Не однажды воображали с Рылеевым это свидание…