Совсем под вечер Николай перетащил Сашка к ложбинке. Выгреб листья, розовые, жёлтые. Долго рыл землю палкой, как заступом.
Затем отбросил палку, стал копать яму руками, не чувствуя боли, не видя, что бросает землю на открытые Санькины глаза.
Николай вынул из левого кармана завёрнутые в тряпицу бумаги, бережно обтёр другу лицо, сложил ему на груди руки и стал тихонько укладывать. Посидел у изголовья, вглядываясь в лицо, потом снял с себя плащ, укутал Сашка и стал быстро забрасывать землёй.
Солнце опустилось за тонкие деревья. Пахнуло сыростью, грибным духом, прелыми листьями и дикой мятой.
Николай вышел на опушку. Присел, прислонившись к молодой берёзе, лицом на восток. Широко открытые невидящие глаза его заполнило красное солнце. Солнце действительно было красным, и от него далеко на запад протянулась длинная, узкая туча, будто выгнутая окровавленная сабля, устало брошенная на почерневшем бескрайнем поле.
Ульяна избегалась вся, под глазами круги — не спит четвёртую ночь. Плохо ему. Поит настоем из васильков, наперстянки, чебреца. По утру липовым чаем с гречишным мёдом. Порой с трудом разожмёт она зубы Николаю, просит его, молит, а он как немой. Горит огнём, мечется. Потеет страшно — простыни сурового полотна, которые стелет ему Ульяна, надо менять через полчаса, а самого лихорадит.
Призвала Ульяна бабку Агафью, лучшую на селе шептуху. Та развела в маленьком корытце воды, влила туда что-то из чёрного пузырька, долго крестила ту воду, опускала три пальца, кропила Николая. Потом подсела к нему на лежанку, взяла его жаркую руку, дула на неё, щекотала, приговаривала непонятное.
— Хворь из него выходит, — сказала твёрдо Агафья и приказала рассыпать на печи чуть волглую рожь и положить на неё Николая.
— Да паром над картохлею не забудь прогреть, — напомнила она Ульяне уже на улице. От десятка яиц — приготовленной ей платы — отказалась наотрез.
Затащить Николая на печку помогла Федора Алексеевна, соседка Ульяны.
— А если узнают?
— Была уже у старосты, уговорила. Сказала — на курсах полеводов встретились весной, ну и вот теперь только приехал, жить будет…
— А коль уйдёт?
— Куда он пойдёт? Товарища у него немцы убили, а про фронт и не слыхать… Вот плохо только, что он всё по-русски говорит…
— Он командир или красноармеец, не знаешь?
— Видать, грамотный, про электрику давеча ночью кричал…
Федора Алексеевна подошла к окну, протёрла запотелую маленькую четверть и стала смотреть в огород, где торчали чёрные, остро надломанные палки подсолнухов.
— Как жить-то будем, Ульянко? — зашептала она, плача.
Они и раньше были добрыми соседями, но горе ещё крепче сдружило этих двух непохожих женщин: одна только-только вступала в жизнь, другая встретила середину её, одна замкнутая — росла почти сиротой, другая общительная, весёлая, счастливая в замужестве.
…Отец Ульяны, человек хмурый и болезненный, смотрел на подрастающую дочь как на подспорье в доме, как на работницу. Дома было нелегко, и он приказал ей бросить школу и идти в колхоз.
— Была б мама жива, — тихо проронила Ульяна, — всё б шло по-другому.
От крепкого самосада отец надрывно и долго кашлял. Ульяна не могла понять, жалеет ли он её когда или нет. Хотелось, чтоб пожалел.
Пролетело лето, другое. Постепенно улеглась по-детски острая щемящая тоска.
Работа у неё ладилась. Серьёзная, молчаливая, смекалистая, она выделялась среди девчат, и правление колхоза назначило Ульяну бригадиром полеводов. Забот было много, с утра до ночи пропадала в поле. Но работа оживила, распрямила её — прямо не узнать — загорелая, стройная, с открытым, чуть лукавым взглядом.
В белом платочке, в лёгкой ситцевой кофточке летала она над жёлтой сурепкой, лиловым клевером, белой гречихой, летала пчёлкой-хозяйкой над своими полями.
Когда умер отец, к ней, молодой, неопытной, приходила на помощь Федора Алексеевна.
Летние дни летели быстро, как сизые голуби.
Хлопцы за ней вились, да толку от того было мало, а каждый из них расчёт нехитрый имел — девка она и есть девка, живёт одна. Бывало, ночью под окна приходили, а когда однажды выбежала она да ударила в дурманящие медовые липы из берданки (выпросила у старого Ведя, баштанного сторожа), стали хлопцы из шмелей чёрными слепнями — проходу не дают.
И вроде ничего в ней нет особенного — тонкий, немного длинноватый нос, веснушки, чёрные невыгорающие на солнце волосы, узкие холодноватые быстрые глаза. Сама, правда, вёрткая, тонкая. Пальцы на руках длинные, ногти желудочками и все в белых крапинках.