— И вот тогда ты решила… — он понимающе кивает.
— …стать хитрым ослом, который, может, и проживет не столь плодотворную жизнь, но и не развалится после нескольких лет рабского труда.
Он надолго замолкает. Я вижу, что он удивлен, удивлен куда сильнее, чем ожидалось. Да, история занятная, но чтоб после нее кто-то застывал с занесенным для надевания носком и минуты полторы не двигался, шевеля губами, точно пытаясь затвердить догмат ослиной изобретательности?
Наконец, он приходит в себя, натягивает носок и ботинок, встает с пригорка и потягивается.
— Я вообще-то не берусь тебе указывать, — все так же мягко замечает он, — но тебе не приходило в голову, что наш с тобой мир не безнадежен? Что негоже его вот так бросать и менять на другой? А тем более убивать? Ведь без него и других миров не станет. Он, можно сказать, здешнему Иггдрасилю[32] осевой корень.
Меня так и подмывает сказать «А че я сделала-то?» голосом школьницы, пойманной за курением в туалете. Осознав это, я начинаю хихикать. Собеседник мой неприятно удивлен такой бесчувственностью. Но молчит. Осуждающе.
— Ты извини, — наконец выдавливаю я. — Воспоминания детства нахлынули. Будто стою я перед грозным учителем немецкого по прозвищу Гестапо и оправдываюсь за все свои грехи… Хотя перед тобой я ни в чем не виновата.
— Да и я не герр Гестапо, — ухмыляется он. — Комплекс вины тебе не я сделал.
— А только что — не считается? — возмущаюсь я.
— Не считается! — надо же, он искренне верит, что ни шантажом, ни манипуляцией не воспользовался. Просто высказал свое мнение. Типа: нехорошо убивать мир, в котором живешь. Я так думаю. Философ.
— Слушай, я не хочу оправдываться, но ты меня вынуждаешь. Я нормальный современный человек. Которого реальность выкручивает и выжимает, точно мокрое белье. Мой собственный мир нужен мне… нет, не как воздух. Как, скажем, соль. Ну, хотя бы сказку про принцессу, которая сказала папеньке, что любит его, как соль, и обрекла себя на изгнание, а страну посадила на бессолевую диету, ты помнишь?
— Помню, помню, — усмехается он. — Вот кто был ослее любого осла, так это король, не сознающий силы литературной метафоры. Вообще-то ты права. Без убежища от действительности сама действительность теряет вкус и превращается в тошнотворную жвачку. Но разве я предлагаю тебе похерить все это? — и он широким жестом обводит открывшийся нам вид.
Ощущение такое, будто мы снова стоим на вершине холма — нет, горы, у подножия которой лежит вся моя идиллическая терра нова. Она видна нам обоим от края до края: усадьбы в садах, замки, целые и разрушенные, бойкие города, сытые деревни, холмы в кружевной тени, поля и луга, леса и озера, далекие горы в пуховых шапках, ледники, питающие реки, солнце и луна над моей прекрасной, такой прекрасной землей…
— Не прогоняй меня, а? — шепчу я. — Ты же понимаешь, им без меня нельзя. А если и можно, я не хочу уходить отсюда. Я люблю этот мир. Не прогоняй…
— Вернулся! — кричу я. Марк открывает глаза. Мы выходим из ступора. С момента, когда тело провидца выгнулось дугой, зрачки расползлись на всю радужку, а с губ потекло невнятное бормотание, мы, четверо, замерли. И провели в таком состоянии часа четыре, не меньше. Гвиллион раскалился от плиты так, что и сам уже превратился в печь. Нудд из последних сил сохранял облик Марка, не давая себе перетечь в прозрачное, почти невидимое состояние. У Морка потрескалась кожа на губах и глаза стали, как у засыпающей рыбы. Да и я, наверное, красотой не блещу. Перепонки между пальцами хрустят, как целлофан.
— Наконец-то! — выдохнул Нудд и выпустил струю ледяного воздуха, погасившую жар, исходящий от Гвиллиона.
— Х-х-х… с-с-с… В-вернис-с-сь… — выдыхает Марк. — Вернись! Ты не поняла… не поняла… Я не убийца.
— Кто? КТО? — хватаю я провидца за плечи. Мне все равно, что ему больно, что он ослаб. Каждое слово, сказанное провидцем, пока он не вернулся в наш мир целиком, бесценно.
— Не щипись! — хмуро бросает Марк. — Там была эта дуреха… да просто идиотка. Аптекарь.
— Dauðir sjá dauða,[33] — грустно роняет Морк. Перешел на древнеисландский, как делает всегда, когда сильно удивлен. Или опечален. Он думает, что Марк боролся с Аптекарем, убил его и был ранен. И теперь уходит. Как воин. Как герой. Как мужчина. Если бы!!!
— Он не умирает. — Я стараюсь быть рассудительной и спокойной. — И он не убивал. От него не пахнет смертью.
— Совсем? — удивляется Нудд. — Люди всегда пахнут смертью.
— Для тебя всякий, кто не одной росой питается, трупоед. Не отвлекай! — отмахиваюсь я. Не до Нудьги нам с его росяной диетой. Аскет фигов. — Почему ты не убил, Марк? Почему?
— Я не убийца, — он разводит руками так беспомощно, что хочется его пожалеть. Но я не могу. У меня в грудной клетке словно железный гарпун засел. Страшно вдохнуть, страшно произнести слово. Он держал эту тварь в руках… Он был рядом… Он мог спасти мир — свой, наш, общий, целый мир, но не спас. Если я открою рот, никаких слов. Я брошусь на него и вопьюсь ему в глотку зубами, которые так легко разрывают даже шершавую акулью кожу. Ярость затопляет меня ядовитым облаком из черного курильщика…
Гвиллион берет меня за руку, я не чувствую ожогов, я только молча пытаюсь выдраться из раскаленной хватки ожившего камня, тяну вторую руку к лицу Марка, сиплю сквозь сжатые зубы, еще сантиметр, еще один, но провидец, чертова медуза, отступает на шаг, всего на шаг, дальше ему отступать некуда, стена позади, он не уйдет от меня, я его не упущу…
— Нудд! — орет Гвиллион, взрывая ногами линолеум на кухне. — Она меня тащит! Останови!
Не поможет тебе Нудд. Воздушный заслон здесь развернуть негде, между мной и Марком меньше метра…
И тут в эти меньше метра вступает Морк. Ногти впиваются ему в грудь пониже ключицы. Иссиня-черная кровь королевской ветви фоморов струйками течет по синей коже. Я отдергиваю руку. Ярость, туманящая мозг, уходит, точно всасывается в лапу Гвиллиона, оставляя за собой боль в душе, боль в сожженном запястье, боль, боль, боль.
Будь я человеческой женщиной, села бы на пол у ног Морка и зарыдала. И все бы стали со мной нянчиться, произносить утешающие, лживые слова, гладить по голове, объяснять, что провидец не виноват, что он не воин, что он должен собраться с духом… Вранье. Омерзительное мужское человеческое вранье. Придуманное для успокоения плачущих человеческих женщин, которые плачут именно для того, чтобы их успокоили враньем. И вот они хлюпают носами, зная, что все эти слова — пузыри на воде, ничто, даже меньше, чем ничто, и все-таки пытаются растворить в слезах мучительное знание, пытаются из соленой воды и трогательной позы сотворить новое к себе отношение мужчины, чье отношение к женщине сам Отец Мира переменить не в силах…
Если бы я была человеческим мужчиной, я бы сперва дала Марку по морде. Ощутимо, но в плане уничтожения — бесперспективно. Получивший по морде, радостно оживившись, включился бы в знакомую игру. Мы бы наставили друг другу синяков, свалились бы у стены, хватая воздух ртом и наслаждаясь приятной усталостью в мышцах. И там же, на полу, завели бы дурацкий исповедальный разговор, перешедший в дружескую пьянку. Пили бы какую-нибудь мерзость, растворяющую все, что есть в мужчинах надежного — кишки да мышцы, и мысли бы у нас были даже не женские, расчетливо-фальшивые, а детские, бестолково-беспомощные. Что иначе поступить было никак нельзя, что жизнь человека священна (ха и еще раз ха!), что слеза обиженного младенца или кудахтанье обреченной курицы, плачущих и кудахчущих повсеместно и без всякой пользы, — непреодолимое препятствие на пути к спасению вселенной. Мы бы мололи языками и в глубине наших мягких, податливых душ надеялись: есть кто-то, кто совершит убийство за нас. Он услышит наш зов, наши мольбы, придет, ублюдок без жалости и без совести, и спасет мир своим подлым, негеройским ударом. А мы вдруг ка-ак возмутимся! Ка-ак кинемся на него! Ка-ак накажем! Прямо до смерти. И получим награду сразу за все — и за то, что не убили того, кто нам угрожал, и за то, что убили того, кто нам помогал.
32
В скандинавской мифологии — Мировое дерево, исполинский ясень (или тис), в виде которого скандинавы представляли себе вселенную — прим. авт.